Светлана Гончаренко - Дездемона умрёт в понедельник
— Она тут и не была больше. Конечно… Естественно!.. В общем… Вы как художник меня понимаете? Я переживал сильно, даже от этой комнаты отказался. Так было жалко и грустно! Другой квартиры у театра тогда не было. Я мыкался-мыкался, даже с женой было сошелся, а она так театра и не полюбила. Ну и не надо, ушел опять. Вернее, она прогнала. Играю теперь на сцене. А комнаты этой видеть спокойно до сих пор не могу. Вы как художник…
— Понимаю, понимаю! — заторопился Самоваров. — Это очень печально.
— Какое печально! Это все только цветочки были. А теперь что творится! Мумозин со свету сживает, Генка с Глебкой с кулачищами караулят, режиссер московский навонял да уехал… А бабы наши!
Самоваров вспомнил утрешний пролет Юрочки в кулисы и посочувствовал:
— Тяжело! За что же вас так?
— Да не меня! — насупился Юрочка. — Я-то тут причем? Ее донимают. Ладно, вы как художник… Вам можно, скажу, про кого это я. Да вы, поди, и сами слыхали или в газете «Подъем» читали — не про кулаки Генкины, конечно, а про нее, про талантливую игру. Актриса наша, Пермякова Таня… Замечательная актриса! Режиссер московский, Горилчанский — тоже, правда, оказалось, что козел — говорил: и в Москве таких нет… А у нас заедают ее. И заедят! Она особенная. Такая что угодно может сделать. Даже с собой! Она играла Катерину (в «Грозе», может, помните? в школе учились?), а когда топилась, Ефим Исаевич наш, Шехтман, сказал: «Таня и сама, если что, в речку прыгнет»… Инфаркт его тут и хватил.
Такой поворот событий сильно удивил Самоварова. Ему захотелось-таки посмотреть на особенную Таню Если до утра из города Ушуйска не выбраться, стоит увидеть диковину, каких и в самой Москве нет.
Глава 3
Самоваров не любил театра. Не то чтобы принципиально отвергал, просто не считал нужным беспокоиться и туда ходить. Зато многие женщины, которые Самоварову попадались, театр любили и желали, чтоб он их туда водил. Он и водил. Женщин. Не более того. Он был не настолько туп, чтоб заснуть по ходу занимательной пьесы, но считал, что актеры на сцене слишком стучат ногами и мебелью, слишком громко кричат, и всегда их голоса, хрипотца, позы и ухватки похожи на голоса и ухватки других актеров, виденных и десять, и двадцать лет назад. Еще Самоварову в театре не нравились гардеробы: после спектакля там слишком густо и нервно толпились зрители. Две женщины Самоварова (в разное время, конечно) потеряли взятые напрокат бинокли. Самоваров возвращался искать, ползал под креслами, один нашел, за другой пришлось заплатить. Не нравился и театральный буфет. Сочетание спиртного со сладким казалось ему вульгарным, нелепым, и он всегда с нутряной тоской и отвращением (он был ранен, много оперирован и потому осторожен в еде) смотрел, как женщины запивают приторные сыпучие безе шампанским. Места в зале Самоварову попадались тоже неудачные. Впереди всегда садился зритель нечеловечески большого роста и закрывал крупной головой как раз то место сцены, где актеры были выучены торчать весь спектакль. Сбоку обычно пристраивался кто-нибудь с приступами кашля и подолгу кашлял, заглушая даже истошные актерские крики и со скрипом сотрясая весь ряд сбитых вместе кресел. Сзади еще один несчастный методически чихал в затылок и шею. Женщины Самоварова со всеми тремя вступали в перепалки, и становилось совсем неуютно.
В Ушуйском театре никто не требовал от Самоварова ни биноклей, ни безе с шампанским. Правда, пришлось все-таки осмотреть резьбу Уксусова. На площадке парадной купеческой лестницы лежала большущая коряга, ошкуренная и покрытая мебельным лаком — Дух Вечности, как уверял Юрочка. Чтобы доказать это, он подлез под корягу, что-то там сделал, и в нескольких извивах дерева вспыхнули крупные новогодние лампочки, зеленые и розовые. Немедленно прибежала билетерша и велела глаза Духа Вечности отключить, не то набегут зрители и лампочки отвинтят. Юрочки подчинился, вырвал у Самоварова обещание поделиться творческими секретами по деревянной части и с этим отправился гримироваться.
Театр заполнялся зрителями. Все люстры сияли. Ярко зеленели диван-кровати. В центре фойе появилось фанерное сооружение на ножках, похожее на пляжную раздевалку. Оно было облеплено снимками сцен из спектаклей. Чаще всего мелькала борода Мумозина в разных ролях. Сам Владимир Константинович, живьем, тоже мелькнул — уже не в бежевом, а в светло-сером. Он обожал мягкие тона.
Самоваров поскучал в фойе и сунулся в дверь с надписью «Служебный вход». Он очутился в одном из бесконечных закулисных коридоров — или все малознакомое кажется бесконечным? Тут почти нос к носу он и столкнулся с ней — с необыкновенной Таней. Таня была в длинном голубом платье, и Самоваров не сразу узнал ее. Белое её лицо с размазанными синей краской до висков глазами казалось неприятным и очень красивым. В унылой пустоте коридора, неприятно-казенног, похожего на больничный, бесцельно из конца в конец бродила Таня тяжелой, несколько вперед падающей походкой. Самоваров все не мог понять, что это за походка — знакомое что-то, что-то напоминает! «Ну, кто так ходит? — гадал он. — Раненые перед перевязкой? Свидетели по делу, которых обещали убрать?» Она проходила мимо, в ее больших, уставленных вперед и в себя зрачках отражались круглые плафоны. «Суперзвезда! — усмехнулся Самоваров, бесцеремонно разглядывая Таню. — До чего нелепо ходит! Вон и подол платья косо висит». Он сделал шаг, и тут она наконец его заметила и улыбнулась внезапной сладкой улыбкой. Смущенный Самоваров учтиво задвигал шеей, будто здоровался. Таня, продолжая улыбаться, близко подошла к нему — так близко, что в каждом ее широком зрачке он увидел отражение собственной головы в виде черного гриба. Таня взяла его под руку и подвела к приоткрытой в фойе двери:
— Это во-о-он там, вниз и налево, — указала она в сторону туалетов. — И не надо так смущаться. Я вас понимаю…
«Как художника! — закончил про себя раздосадованный Самоваров. — Приняла меня за идиота в поисках сортира! Ну что ж, красавица, попробуй, сведи и меня с ума!» И он отправился смотреть спектакль
За неимением более высоких особ его усадили в директорскую ложу. Ни одного из вечных театральных спутников рядом не было. Даже в зале кашляли очень немногие. Самоваров благодушно признал, что Таня играет хорошо. И платье на ней сидит криво, и походка странная, и голос уже надтреснутый, но держится много лучше других. «Я ничего не понимаю в гениальности, — решил Самоваров, — но это очень неплохо, и в сравнении с…»
В эту минуту на сцену выбежал Глеб Карнаухов. Он играл Таниного подлеца-любовника и взялся выпрашивать деньги, потому что проигрался. Самоваров нисколько не сомневался, что Глеб проигрался и что он действительно несчастен. И что где-то за мятыми бязевыми кулисами его настоящая жизнь, в которой он весь, душой и потрохами, но откуда его вышибли. Он набрасывался на Таню с наглостью уличного грабителя и тоскливо озирался на убогие декорации — мол, где он? Почему в этом курятнике? Стены комнаты — вяло натянутые холсты, размалеванные грубой кистью Кульковского, тряслись и вибрировали от его отчаянного голоса. И никак не мог Самоваров понять, как это небольшие Глебовы глаза так блестят, что он и в директорской ложе этот блеск видит. «В гениальности я не разбираюсь, — размышлял Самоваров, — но тогда это что такое?.. Любопытно, выманит он у Тани деньги или нет?»
— Извините, — услышал Самоваров над ухом деликатный шепот. Престарелая билетерша склонилась над ним. — Извините, но Владимир Константинович просят вас пройти…
Владимир Константинович, несмотря на утреннюю трепку, горделиво восседал в своем кабинете на диван-кровати, высоко закинув ногу за ногу, так что из-под штанины виднелась не только полоса элегантного носка, но и часть бледной худой голени.
— Я имею честь и глубочайшее удовольствие, — начал он и долго представлял Самоварова своей жене, той самой даме в фиолетовом, что утром набросилась на Карнаухова и получила за это от белокурой Альбины. У дамы действительно оказались фиолетовые волосы.
Владимир Константинович считал себя хранителем классических традиций и поэтому любил церемонии, заставлял сотрудников называть друг друга господами и госпожами, употреблял в деловой переписке обороты вроде «почтительно припадаю», а над мусорными корзинами прикрепил таблички «Соблаговолите не сорить» (мало кто соблаговолял). Лицо фиолетовой жены осветилось восторгом, когда Мумозин снова завел речь о психологизме. Самоваров послушал немного мумозинских речей и встал. Тогда Владимир Константинович встрепенулся, потер ухо и заявил:
— Кульковский отпадает! Слышали вы про его постыдную болезнь?
— Нет, — удивленно промямлил Самоваров, — только про радикулит. Ему не хуже? Откуда он отпадает? Что вообще случилось?