Александра Маринина - Чувство льда
Лицо старухи неожиданно прояснилось.
– Ой, Любочка! Так это ты? А я тебя не узнала, деточка. Ну что ты стоишь? – обратилась Тамара Леонидовна к сиделке. – Веди меня, мы же должны ходить.
Имени сиделки Любовь Григорьевна не помнила. Надзор за матерью требовался круглосуточный, сиделок было несколько, они работали то сутками, то менялись в течение дня, и что толку запоминать их? Это обязанность Саши – нанимать персонал, договариваться, решать организационные вопросы и оплачивать их работу, и Любови Григорьевне было, в сущности, абсолютно все равно, кто именно сидит с ее сумасшедшей матерью, лишь бы кто-то сидел и следил, чтобы она не упала, не вылила на себя кипяток, чтобы вовремя приняла лекарство и поела, чтобы без приключений сходила в туалет, чтобы была чистой и ухоженной и чтобы в комнате ее был порядок. И самое главное: сиделки должны были удовлетворять потребность старой актрисы в общении. Сама Любовь Григорьевна не испытывала ни малейшего желания разговаривать с матерью, выслушивать ее воспоминания и рассуждения о тяготах ее нынешнего состояния и уж тем более не собиралась подыгрывать ей в ее сумасшедших спектаклях. Тамара Леонидовна ежедневно играла какую-нибудь пьесу, то из своего прежнего репертуара, а то и что-нибудь новенькое, ею не сыгранное, вот как сегодня шекспировского «Макбета» например, и сиделки добросовестно помогали ей в этом.
Шаркающие шаги и стук палки то удалялись, то приближались. Квартира большая, просторная, есть где размять старческие ноги, чтобы мышцы окончательно не ослабели. Когда-то в этой огромной квартире их было четверо, потом пятеро, а теперь Любовь Григорьевна осталась вдвоем с выжившей из ума матерью.
Она попросила еще одну чашку кофе, выпила ее не торопясь. Пусть сиделка после обязательного променада уведет мать в ее комнату, тогда и Любовь Григорьевна уйдет к себе.
Наконец шаги стихли, вновь послышалась музыка. Любовь Григорьевна вернулась в свой кабинет, собрала бумаги, аккуратно сложила их в стопку, навела на столе порядок и только после этого села, достала из сумочки конверт и вытащила листок бумаги. За последние три дня она проделывала эту процедуру раз двадцать, каждый раз испытывая глупую, бессмысленную надежду на то, что на листке написано совсем не то, что ей помнится. Ей это просто приснилось, и не было никакой записки, не было этих страшных слов. Она открывала конверт, разворачивала листок и каждый раз убеждалась, что нет, не приснилось, не примерещилось. Все это было. Слова оставались теми же самыми, такими простыми и такими пугающими:
«Как ты думаешь, что будет, если они узнают?»
Москва, осень 1968 года
– Так, хорошо. Теперь посмотрела в окно и вспомнила что-нибудь интимно-романтическое, – деловито скомандовал фотограф по имени Женя.
Надя не удержалась, фыркнула и звонко расхохоталась. Какой же он забавный, этот Женя! Когда Сережа вел ее сюда, он говорил, что они идут в гости к самому великому фотографу-портретисту всех времен и народов, и Надя готовилась увидеть солидного дядечку в усах, бороде и свободном свитере толстой вязки, точь-в-точь как у Хемингуэя на самой знаменитой фотографии, висевшей в те годы почти в каждом доме. Дядечка-фотограф, если он самый великий, должен был, по ее представлениям, иметь густой бас и изысканно балагурить, используя в речи старомодные обороты, вроде «голуба моя», «барышня» или «не извольте беспокоиться». Именно такими рисовали представителей богемы (а кто же фотограф, если не богема?) в современном театре и кино, и зачастую они именно такими и оказывались, уж Наденьке ли не знать, ведь она выросла в семье, где папа – главный режиссер театра, а мама – знаменитая актриса. Поэтому она сначала удивилась, а потом развеселилась, увидев вместо солидного бородатого дядечки в толстом свитере невысокого субтильного плешивого Женю в клетчатой ковбойке с короткими рукавами и в вытянутых на коленках старых брюках. Она ни на минуту не поверила, что этот смешной сморчок сможет сделать по-настоящему хороший портрет, но позировала со всей серьезностью и добросовестно выполняла все указания фотографа, потому что не хотела обижать Сережу. Боже мой, она так сильно его любит, что готова ради него на все, что угодно! А уж такая-то малость…
– А интимно-романтическое – это как? – спросила она, бросив лукавый взгляд на сидящего в углу Сергея.
Сергей поймал ее взгляд и весело подмигнул в ответ.
– Ну, например, вспомни, как он объяснялся тебе в любви или как вы в первый раз поцеловались, – объяснил Женя.
– Он не объяснялся. Это сейчас не модно.
– А целоваться тоже не модно?
– Поцелуи – это буржуазный пережиток. Если люди любят друг друга, они составляют единое целое, а если не любят, то им незачем быть вместе. Что еще вы мне посоветуете вспомнить?
Надя откровенно веселилась, а присутствие Сергея придавало ей храбрости и желания казаться взрослой женщиной. Фотограф Женя, судя по всему, принимал ее слова за чистую монету, потому что ответил:
– Тогда думай о том, как вы сливаетесь в единое целое. Голову чуть влево, смотрим в окно и вспоминаем.
Надя послушно повернулась к окну, за которым не было ничего, кроме тяжелого, набухшего сердитым дождем осеннего неба. Квартира Жени находилась на девятом этаже, кроны деревьев сюда не доставали. Позировала она с удовольствием и вообще любила, когда ее фотографируют: Надежда Филановская была красивой девушкой, очень красивой, и знала об этом, как и о том, что наряду с красотой наделена и фотогеничностью. На снимках она всегда замечательно получалась.
– Очень хорошо! Еще чуть-чуть вспомнила… не думай о нас с Серегой, думай только о своем, про остальное забудь… И не моргаем!
На несколько секунд повисла пауза, которую разорвала вспышка фотоаппарата.
– Отлично! Остались в той же позе, продолжаем думать…
– Может быть, достаточно, Женя? – спросила Надя. – Вы уже почти два часа меня фотографируете.
– Наденька, чтобы получить три по-настоящему хороших снимка, нужно сделать не меньше ста кадров.
– Да ладно, Жень, – вмешался Сергей, – она права, хватит уже. Это ж не на выставку портрет, а для нас.
– Как скажешь, – фотограф явно был разочарован, ему хотелось еще поработать. – Тогда будем чай пить. Только последний снимок сделаю, ладно? Девушка так хорошо сидит, свет очень удачно падает.
Надя снова замерла, стараясь не моргать и придать лицу требуемое «интимно-романтическое» выражение, но у нее ничего не получалось, потому что в голову лезли всякие приземленные, вовсе не возвышенные мысли о том, как познакомить Сережу с родителями и что они скажут, когда узнают, что он женат, более того, через три месяца у него родится ребенок. Конечно, он разведется сразу же после рождения ребенка, ну, может, не совсем сразу, а где-то через месяц, но обязательно разведется, и тогда они поженятся. Надя Филановская была очень молоденькой, всего двадцать лет, но даже ее совсем небольшого жизненного опыта хватало для того, чтобы предвидеть реакцию родителей. Хотя, возможно, она зря паникует, папа и мама у нее люди современные, не косные, и когда они познакомятся с Сережей и поймут, какой он необыкновенный, какой замечательный, какой умный и тонкий, они, конечно же, одобрят ее выбор. Ну и что, что он женат! Кругом полно людей, которые разводятся и снова женятся, ничего в этом нет особенного. Ну и что, что он старше ее на четырнадцать лет, это даже лучше, чем выскакивать замуж за зеленых сопляков. Зелеными сопляками ее сестра Любочка называла всех, кто моложе ее самой, а ей уже двадцать шесть. И между прочим, отец Нади и Любы тоже старше мамы, на целых двенадцать лет старше, и они прекрасно живут вместе вот уже без малого тридцать лет и любят друг друга. А где двенадцать, там и четырнадцать, разница невелика.
Чай пили здесь же, в комнате, потому что кухню Женя превратил в фотолабораторию, где проявлял пленки, обрабатывал пластины, печатал и сушил снимки. Там, правда, осталась плита, на которой грелся чайник, но все остальное, включая холодильник и кухонную утварь, находилось в комнате. Сергей и хозяин квартиры горячо обсуждали августовские события в Чехословакии и на Красной площади, а Надя маялась от скуки, потому что политикой не интересовалась и ничего в ней не понимала, однако делала заинтересованное лицо и кивала, не сводя глаз с Сережи и продолжая думать о своем. Главным образом о том, как она его любит, и о том, какая она счастливая, потому что он любит ее.
– Они допустили одну ошибку, только одну, но так дорого за нее заплатили! – сокрушался Сергей.
– Какую?
– Они отменили цензуру. Если бы они этого не сделали, все бы у них получилось. Начали бы строить свой социализм с человеческим лицом, развивать рыночное хозяйство, реабилитировали всех, кто пострадал от репрессий, боролись бы с тоталитаризмом, номенклатурой и бюрократами, и никто бы им не помешал. Думаешь, Кремль рыночного хозяйства испугался? Да ему без разницы, пусть бы у чехов был частный сектор, как в Венгрии или в Югославии. Наши цековские заправилы именно отмены цензуры испугались, потому и ввели войска. Пока есть цензура, все можно делать и перестраивать потихоньку, не будоража умы, просто народ будет чувствовать, что постепенно жить становится легче и свободнее, и думать, что это и есть торжество идей социализма. И все довольны. А как только отменяешь цензуру, на людей начинает изливаться такой поток новых мыслей, что сознание не справляется, начинается разброд в мышлении, а это – прямая дорога к бунту.