Анна Оранская - Сладкая жизнь
Не, в натуре — даже догадайся кто, разве можно что-то ему предъявить? Кто скажет, что он предатель, что он сдал своего или что он убил собственного кореша из-за лавэшек? Ведь никто не говорил Корейцу, что он грохнул Хохла за бабки, — пусть мало кто знал, что Хохла убрали, но ведь кое-кто догадывался, наверное. Хохол попрощался с жизнью за то, что он крыса, за то, что самого близкого убил.
Ему впервые пришло в голову, что, возможно, Хохол думал о Вадюхе то, что он думает сейчас о Генке. То, что Вадюха забрал себе бабки, которые можно было поделить на самых близких, по сути опять же скрысятничал — хотя именно Ланский все продумал, именно он все сделал и именно он за эти бабки рисковал, ведь можно было и пулю схавать, и под статью пойти за пирамиды и прочие аферы. Так что вопрос лишь в том, на чьей ты стороне и чьими глазами смотришь на ситуацию.
Он вдруг вспомнил Хохла — таким, каким видел его в последний раз. В густом леске, тихом и безлюдном, жалко улыбающимся разбитыми губами, за которыми виднелись обломки сокрушенных Корейцем передних зубов. Хохол, барственный такой всегда, вальяжный, одетый с иголочки, ухоженный, в последние свои часы, по определению Корейца, был похож на петуха с зоны, который подставит зад любому, в рот возьмет у каждого — лишь бы не трогали. Он и вправду опущенным таким выглядел, все величие облетело с него, как позолота с заброшенного памятника. Он стоял метрах в трех от них с Генкой, сгорбившись, прижимая к себе замотанную загрязнившимся бинтом левую руку с отрубленными Генкой пальцами, глядя на них с надеждой.
Для него, Андрея, это самое жуткое испытание было за всю бандитскую жизнь. Хохол, учитель и наставник, когда-то бывший ближе всех, ближе родителей даже, — улыбался жалко и виновато, догадываясь, зачем его привезли сюда, все еще не веря, что произойдет самое страшное. И продолжал улыбаться, даже когда увидел в руках у Генки ствол — тот самый Вадюхин «Макаров», который был с ним в тот последний день, из которого он положил одного из киллеров и ранил второго. Немного картинно это было — что Кореец взял этот ствол, хранившийся где-то в сейфе у Ольги, — но Генка чужд был картинности, это искренний был порыв.
И он, Андрей, гордившийся тем, что ничего не боится, что, если надо, ни перед чем не постоит, испытал жуткое желание отвернуться и уйти. Но стоял и смотрел — думая о том, что так кончают жизнь крысы. Что тот, кто предал своего близкого, — таким и должен быть его конец. И когда Кореец, выстрелив дважды, протянул ему ствол, взял его не колеблясь — всаживая остаток обоймы в дергающееся нечто, бывшее Серегой Хохлом…
И вот теперь, два с небольшим года спустя, он думал о том, что делать с Корейцем, — как, возможно, Кореец в свое время думал о том, что делать с Хохлом. Или же, наоборот, Кореец тут выступал в роли Хохла, а он в роли Ланского?
«Х…йню несете, Андрей Юрьевич, — сказал себе, ощущая, как кончается действие кокса. — Да, Хохол близкого предал — но чисто за бабки. А тут — тут о другом речь. И кто из вас крыса, ты или Кореец, — это еще выяснить надо…»
«Вот сейчас и выясним, кто есть ху». Он решительно размял в пепельнице сигарный окурок, мигнул фарами впереди стоящему джипу, показывая, что готов ехать. И, выруливая с обочины на дорогу, посмотрел на часы — десять ноль одна. Усмехнувшись невесело мысли о том, что еще утром сказал себе, что если получится все с Аллой, то получится и все остальное, в смысле начала действий против Трубы.
То, что он задумал, получилось — даже лучше, чем можно было представить. А вот все остальное получилось совсем не так…
Ключ повернулся в двери через минуту после того, как дурацкая кукушка на кухне пискнула десять раз подряд. Но она не пошевелилась — так и осталась лежать на диване в гостиной, укутавшись в плед, повернувшись лицом к стене.
В прихожей щелкнул выключатель, потом донеслись звуки шагов, вернее топтания на одном месте. Звуки расстегиваемой молнии, открываемой двери стенного шкафа, потом тяжелое дыхание и сопение, означающие, видимо, что Сергей снимает ботинки. А потом шаги приблизились, прошли мимо, к спальне-кабинету, и снова вернулись, затихнув у двери в гостиную.
— Ты чего, мать, — уже спишь? И Светку спать отправила, что ли? Ну ты даешь…
— Светка у бабушки, — произнесла она тихо. — Что-то самочувствие у меня сегодня не очень — весь день давление высокое. Погода меняется, наверное. Еле от института дошла — и легла вот. Бабушка сама предложила Светку оставить — завтра заберу…
— A-а… Ну ладно…
Он удалился, прикрыл за собой дверь, убрав от нее звуки и тусклый коридорный свет. Даже не спросил, насколько ей плохо, не предложил дать таблетку или принести воды — как всегда, погруженный в себя, в собственные мысли и проблемы, которые для него важнее всего и важнее ее тоже. Но она не обиделась — наоборот, даже рада была, что он ушел и оставил ее в покое. И лежала не двигаясь, глядя в полной темноте в находящуюся перед самым носом спинку дивана. В который раз за вечер превращающуюся в экран, заново демонстрирующий ей события сегодняшнего дня.
И самую яркую его картинку, ставшую для нее жутким откровением. Себя саму, никогда, кажется, не видевшую собственное тело без одежды в полный рост и при свете дня — а сейчас отражающуюся в огромном зеркале его ванной. Абсолютно голую, с безумными глазами, размазанной помадой, всклокоченными зарослями волос на лобке, небритыми ногами, следами его спермы на бедрах. Полупьяную, старую, жалкую, некрасивую, с неожиданно низкой грудью, всю в растяжках и целлюлите, со следами выступающих вен на коротких ногах. Насквозь пропитавшуюся запахом мужчины, потную, стыдно использованную — ужасающуюся собственному отражению в этом зеркале. Которое следовало бы разбить на части — да только вот каждая часть его, даже самый мелкий осколок, сохранила бы увиденную ею картину. Размножая ее многократно, уродуя и делая еще нелепее…
Внутри сжалось все снова, неприятный вкус появился во рту, она вспотела, хотя в комнате было прохладно, от окна дуло. Сил прикрыть глаза, отрезав от себя экран, не было — да к тому же она знала, что это не поможет, что ей суждено просматривать этот фильм ужасов всю ночь. И возможно, несколько последующих ночей. Хотя сейчас последующие ночи ее заботили мало — ей надо было пережить сегодняшнюю.
Ей было так же плохо и неуютно, как давным-давно в детстве, которое она не любила вспоминать. Мать иногда отправляла ее на выходные к бабушке, сердитой, неприветливой и строгой, считающей, что дети в восемь часов вечера должны быть в постели, — к не терпящей возражений полновластной повелительнице старой мрачной квартиры со скрипучим паркетом, заставленной тесно такой же скрипучей старой мебелью. Она, Алла, тогда так же лежала, глядя в спинку дивана, и, едва сдерживая слезы, ожидала, что с подоконника, на котором стояла зеленая винная бутылка, копилка для мелочи, или из-под кровати, или из шкафа в углу комнаты появится нечто страшное, беспощадное, свирепое. И куталась изо всех сил в одеяло, закрывала голову, надеясь спастись, дожить до утра, а там все кончится.
И вот сейчас она снова была той самой маленькой девочкой, боящейся чудовища — только теперь ей некуда было от него прятаться. И бесполезно было накрываться одеялом с головой, потому что оно уже было внутри нее, прочно обосновавшись там. И самое страшное заключалось в том, что чудовище принесло с собой зеркало — чтобы она видела в нем себя и уродливого склабящегося монстра, сидящего в ней, жрущего ее изнутри.
Господи, какое прекрасное настроение у нее было! Накануне, седьмого, вернувшись домой после похода в ресторан, она весь вечер думала об этом походе — посидела у матери, потом кормила Светку, о чем-то с ней разговаривала, потом пришел Сергей и с ним они немного поговорили, но все это делалось механически. А на самом деле она все еще была в ресторане, а когда переносилась на время домой, то вызывала в памяти все новые и новые детали, анализировала его поведение, вспоминала, как он выглядел. Даже вспомнила, какие холеные у него руки, с аккуратными, может даже, покрытыми бесцветным лаком ногтями, с тоненьким кольцом причудливой формы на мизинце. Вспомнила, как аккуратно подстрижена щетина на лице — производящая впечатление английского сада, который ухожен так искусно, что его можно принять за дикорастущий. Вот и у него было так — издалека просто небритый тип, а вблизи сразу видно, что, наверное, регулярно бывает у парикмахера.
Он ей нравился — вряд ли стоило себя обманывать. Скажи она это Ольге, та бы покачала головой одобрительно — одумалась наконец-то. Но это был бы неверный вывод — да, ей было очень приятно мужское внимание, именно этого, именно такого мужчины, но оно совсем не нужно было ей постоянно. Достаточно было этого раза, чтобы почувствовать себя по-другому, причем надолго. Ей в принципе больше вообще ничего не было от него нужно — но коль скоро он так любезно предложил помочь ей с паспортом, то еще раз съездить с ним куда-нибудь, тем более ненадолго, было простым актом вежливости, только и всего.