Андрей Мягков - Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина
Анатолий Борисович в полной тишине прошелся по комнате, несколькими энергичными движениями попытался восстановить жизнедеятельность затекших членов, закурил.
— Нет, ребятки, сдается мне, что не только Ванюше опасно сегодня встречаться в темном коридоре с руководством нашим, а и нам всем не грех подумать, как этой неизбежности избежать. Ничего, что возникла такая тавтология? Тогда загибайте пальцы: где Страдивари — мы не знаем; как она появилась у композитора — не знаем; почему ушла из жизни Ксения Никитична — не знаем; кто совершил кражу на Тверской; как украденный перстень оказался на безымянном пальце Игоря Каликина; кто и за что убил его самого и его матушку; куда подевалась баснословно дорогая коллекция японских уродцев… кстати, Ванюша, ты случайно не знаешь, сколько эти япошки стоят на хорошем, к примеру — «Сотсби» — аукционе? Ну помолчи, помолчи, у тебя, похоже, разгар критически неразговорчивого цикла. Так вот какова судьба коллекции — не знаем; кто увез Надежду Антоновну после того, как с ней договорились о встрече, и где она пропадала двое суток — не знаем; куда девалось «серебро» из-под твеленевской оттоманки и серебро ли это; кто его умыкнул на следующий день; кто залез на дачу Твеленевых, кто всю ночь пугал ни в чем не повинную нимфетку и что за продолговатый предмет в тряпках он унес; чей крик «Спасите!» слышала Антонина Заботкина; почему при разоре дачи писателя Колчева ничего не украдено и зачем в таком случае убивать старую, не способную, как утверждает наш начальник Всеволод Игоревич Мерин, выполнять свои охранные функции собаку; куда подевалась Валерия Модестовна мы, слава ее уму и оперативной мудрости, знаем, но кто вставил ей кляп в рот, завязал глаза и вывез в неизвестном направлении — ни бум-бум; наконец, кто такой этот пресловутый автолюбитель Федя? Я сознательно не включаю в перечень своих вопросов таких персонажей, как Марат Твеленев и его приемный сын Герард — раз, как сам Антон Игоревич — два, почему музыкальный эксперт Какц может навещать девяностолетнего композитора с целью получения немаловажных сведений, а следователь по особо важным делам это делать стесняется, опасаясь дознанием своим сократить его земное существование? Не включаю и Антона Маратовича — на мой взгляд, ключевую фигуру, которого мы с легкой руки все того же руководства, — Трусс отвесил поклон в сторону Мерина, — завтра отпустим на свободное времяпрепровождение, и я могу себе представить, как он его «препроводит»: он его так препроводит, как нам и в кошмарном сне не привидится. Я не включаю этих персонажей в список наших провалов по этому делу только потому, что ими, Севка, занимался лично ты и тебе видней, как с ними поступать. Ну что, все пальцы загнули? Хватило? Мне нет. Я посчитал — двадцать три! На двадцать три элементарных вопроса Скорого мы все четверо завтра… то есть сегодня через пять уже с небольшим часов будем молчать как рыбы об лед. Лично я уже занял очередь на бирже труда, чего и вам желаю: не затягивайте. Я все сказал.
Он откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
В течение довольно долгого времени никто не проронил ни слова.
Наконец голос подал Иван Каждый:
— Не, я не понял, в чем дело, в натуре. Если надо — я завтра все комиски обойду, в чем проблема-то?
Не открывая глаз и не меняя позы, Трусс сказал:
— Ванюша, я обещаю сочинить поэму и посвятить ее тебе. Она будет начинаться так: «Каждый мудак… знай свой чердак».
И опять все замолчали, потому как, невзирая ни на что: ни на дошкольный возраст, ни на более, чем скромный опыт работы и неподтвержденные пока талант и профессионализм, сотрудники ждали слов именно от него, от Сивого Мерина, от «начальника», пусть даже для кого-то и в кавычках. Он сказал:
— Вы очень точно, Анатолий Борисович, перечислили наши провалы. Это говорит о том, что вы сами глубоко в деле и как, может быть, никто из нас болеете за него. Но выволочки завтра нам от Скорого не будет, к сожалению. Можно не беспокоиться.
Три пары напряженных глаз смотрели на взволнованного до дрожи в голосе Мерина.
И ждали.
Никто не решался задать необходимый в данный момент вопрос: «Почему?»
И тогда Сева сказал:
— Потому что Юрий Николаевич слишком щепетильный и стеснительный человек. Из-за этой скрипки убили его родителей.
В жизни Валерии Модестовны Тыно все складывалось не так, как бы ей этого хотелось.
Были, конечно, исключения. За сорок два года судьба неоднократно подбрасывала ей нечто похожее на сказочный, праздничный фейерверк, когда казалось, что все вокруг сущее — для нее и ради нее, но вспышки этого исконно китайского развлечения быстро гасли, оставляя после себя разве что дымный след душевной тревоги и безрадостности предстоящего.
Как и Лев Николаевич Толстой, себя она помнила с пеленок: помнила, как надрывалась хриплым ором, когда ее скручивали какими-то огромными белыми тряпками; помнила, с каким ожесточением выплевывала изо рта ненавистные соски, предпочитая голодную смерть этим отвратительным маслянистым жидкостям, и как заходилась во гневе, когда ей в постель подсовывали тупые, примитивные, бессмысленные погремушки.
До семи лет в ее детстве было все, абсолютно все, кроме радости: она пила родниковую воду никогда не испытывая жажды, не подозревая даже, что существует и другая — ржавая, мутная, водопроводная; вкушала заморские изыски, не будучи знакома с чувством голода; появлялась в «свете» в нарядах от французских кутюрье, не всегда отличая их от передников прислуги. Чтобы ценить что-либо — надо этого «что-либо» не иметь, но очень хотеть и добиваться. У нее же было все.
Недолгое разнообразие в скучную прозу жизни вносили неукоснительно широко и шумно из года в год отмечаемые родителями дни ее рождения, когда цековская их дача превращалась то в зоопарк с настоящими дикими зверями в клетках, то в морское дно с гигантских размеров аквариумами и непостижимых окрасов рыбами, а однажды и вовсе в настоящий сверкающий на солнце голубым отливом каток, хотя дело происходило в середине июля, то бишь месяца — с учетом климатических условий Подмосковья — не самого пригодного для зимних развлечений.
Но все эти вымученные небогатой фантазией утехи, к утру следующего дня заканчиваясь, выглядели нелепой, а иногда и уродливой инкрустацией в деревянной тоске ее вседозволенного существования. В такие дни приглашенные высокопартийные дяди и их толстые тети, кичась друг перед другом и получая при этом немалое для себя удовольствие быстро заваливали новорожденную дорогими безделушками и без пауз переходили к «водным процедурам» (так отец виновницы торжества Модест Юргенович Тыно неизменно под общий хохот присутствующих именовал процесс пития в избытке выставленных на столах заморских жидкостей). Через, как правило, короткое время повод застолья оказывался за пределами памяти присутствующих и застолье начинало перемежаться антисоветскими песнями, скабрезными анекдотами и безудержным ржаньем.
А маленькая, на произвол брошенная, забытая и ни в чем не повинная «виновница», глотая слезы и в отместку судьбе «и всем им», с немалой долей изощренности превращала в клочья и черепки разложенные на полу бездушные подношения.
Дни собственного рождения стали для Лерика мукой, пыткой, сравнимой разве что с восточной изощренностью посадки виновного на кол, поэтому, достигнув возраста полной независимости от кого бы то ни было (а произошло это событие по окончании ею первого класса начальной школы), она поставила перед родителями условие: или я, или мои дни рождения. Формулировка грешила некоторой неопределенностью, но в то же время была настолько категорична, что отец с матерью не решились высказывать собственные на этот счет доводы, и празднования по поводу появления на свет дочери с тех пор ими не практиковались.
Многоликая, многообразная, многовариативная и еще очень много-много какая богиня всего сущего — ЛЮБОВЬ — из всех своих ипостасей Лерика познакомила лишь с одной из них, нельзя сказать совсем уж незначительной, но, увы, ставшей единственной в дальнейших Лерикиных любовных перипетиях, а именно: любовь приоткрыла ей свою сексуальную составляющую, замкнув в соитии на шестнадцатом году от рождества с бывалым сексбукварем в лице школьного товарища по имени Харитон.
Дело было в 1981 году, в сентябре месяце, в самый разгар «бабьего лета», в стране бесчинствовал застой — полюбившиеся в олимпийский восьмидесятый баночное финское пиво и польская кока-кола благополучно из продаж исчезли, а отечественные аналоги до безопасности желудочного отравления еще не дотягивали — поэтому Лерик Неделина с десятиклассником Харитоном на подмосковном болотце в погожий воскресный день собирали клюкву, рассчитывая впоследствии перевести собранный урожай в жидкообразное состояние с древнерусским названием морс, дабы было чем к празднику Октября разбавлять изобилующую сивушными маслами водку. До великого праздника было еще далеко, еще рабочий класс и обездоленное крестьянство не объединились в общий кулак, и пролетарии не всех стран соединились, но Лерика с десятиклассником Харей (так его прозвали за смазливость) это не смутило. Они как ни в чем не бывало собирали клюкву, и надо же было такому случиться: солнечные лучи до того нагрели лерикину девичью спинку, что ей пришлось снять с себя курточку и остаться — страшно сказать: в тонюсенькой, всепросвечивающей, натурального шелка маечке. А просвечиваться, надо признать, очень даже было чему — за это ее и недолюбливали завистливые школьные подруги. Через непродолжительное время Харя начал ощущать в себе пропажу интереса к сбору клюквы, и это обстоятельство его взволновало. Он приблизил себя к Лерику, постоял на расстоянии вытянутой руки, закурил и с возрастающим в геометрической прогрессии волнением по поводу пропажи интереса к сбору ягод предложил: