Павел Саксонов - Можайский — 3: Саевич и другие
— Что за вздор?
— Почему же вздор? — Саевич выкинул в сторону Чулицкого указательный палец, что, по-видимому, должно было означать «во-первых» или «раз». — Не утверждается ли, что есть один только способ обрести жизнь и множество — из жизни уйти[126]?
— Допустим.
Саевич выкинул в сторону Чулицкого средний палец:
— Не утверждается ли, что смерть — убежище в несчастьях?
— Пусть так.
Саевич выкинул безымянный:
— Не утверждается ли, что жизнь — преддверие смерти, а смерть — преддверие вечной жизни?
— Согласен.
Мизинец:
— Вы сами, господин Чулицкий, перед какою дверью предпочли бы оказаться: перед ведущей в смерть или в вечную жизнь?
Этот вопрос застал Михаила Фроловича врасплох. Он побледнел, его глаза сделались тусклыми.
— Молчите?
— Глупости вы изволите говорить, Григорий Александрович! — Михаил Фролович перекрестился. — Глупости! И с логикой у вас беда!
— Ну, хорошо. — Саевич на шаг приблизился к Чулицкому. — А что вы скажете на то, что жизнь — акт насильственный, тогда как смерть — не обязательно?
Тут Чулицкий и вовсе опешил:
— Что?
Саевич пояснил:
— Рождение — насилие над вашими желаниями, ведь вы, возможно, и не пожелали бы родиться, зная, что вас ожидает в жизни. Зато уйти из жизни вы можете добровольно и в любое время: как захотите.
Чулицкий вскочил из кресла и замахал на Саевича руками:
— Отойдите от меня, отойдите! — Саевич отступил. — Встаньте вон там и не приближайтесь! Вы положительно больны!
— Тем не менее, — Инихов, — в его словах есть доля правды.
— Молчите, Сергей Ильич, не гневите меня!
Инихов, улыбаясь, замолчал.
Чулицкий уселся обратно в кресло.
Саевич:
— Ладно: раз уж тема смерти ко двору не пришлась, просто расскажу, что было дальше.
— Вот-вот! — встрепенулся Чулицкий. — Просто расскажите. А не в этой вашей манере узника желтого дома[127]!
Саевич не обиделся:
— Хорошо. Как скажете.
— Давайте.
— Хорошо-хорошо…
Саевич отступил еще дальше — к самым обломкам рухнувшего стола — и, наклонившись к полу, поднял стакан и бутылку.
— Не возражаете? — спросил он меня.
— Да ради Бога, — ответил я, глядя на то, как он начал возиться с пробкой. — Позвольте!
Я забрал у него бутылку, сам откупорил ее и вылил часть ее содержимого в его стакан. Саевич благодарно кивнул и выпил, после чего потянулся к карману пиджака. Меня осенило страшное предчувствие: он собирался закурить одну из тех своих вонючих папирос, которыми успел уже причинить нам несколько пренеприятных минут. Не медля, я схватил его за руку чуть пониже локтя:
— Окажите любезность, Григорий Александрович: возьмите мои!
Саевич усмехнулся:
— Настолько не понравились мои?
— Вы же видите, — ответил я, показывая рукой на окно, — неподходящая погода для проветривания!
— Хорошо, согласен.
Я отпустил его руку и протянул ему свой портсигар. Саевич выбрал папиросу и закурил.
— В ответ на предложение барона, — заговорил он, пуская клубы дыма, — у меня возник вопрос. «Да, Иван Казимирович, — сказал я, — то, что вы предлагаете, мне очень интересно. Но как это реализовать?»
«Нет ничего проще, — тут же ответил он. — У меня есть хорошая знакомая…»
Мы — все собравшиеся в моей гостиной — обменялись взглядами: Акулина Олимпиевна! Генеральская дочка! Чудовище в обличие прекрасного ангела!
«…подвизавшаяся на ниве сестры милосердия. Она работает в Обуховской больнице и, разумеется, имеет доступ к покойницкой. Полагаю…»
— Помилуйте, — перебил я барона, — вы же не хотите сказать, что мне разрешат проводить эксперименты в больничном морге?
«Вам, — барон многозначительно эдак выделил это «вам», — вряд ли. Но мне — вполне вероятно».
И добавил, глядя на меня без тени иронии или превосходства:
«Только не поймите неправильно. Я лично знаю и Александра Афанасьевича[128], и Алексея Алексеевича[129], и Александра Ивановича[130]. Не могу сказать, что с ними у меня сложились тесные дружеские отношения — люди мы все-таки совершенно разные, — но, тем не менее, взаимное уважение имеем, и я, не раз оказывавший им содействие…»
И снова мы все обменялись взглядами: ну и ну! Вот это было чем-то новеньким: Кальберг оказывал содействие ведущим специалистам Обуховской больницы? Им лично или в их регламентированной деятельности? Вопрос этот был настолько интересным, что поневоле сорвался с языка Чулицкого:
— Им лично?
Саевич только пожал плечами:
— Не знаю: не уточнял.
— Ладно, — буркнул тогда Чулицкий и сделал знак Инихову взять это обстоятельство на заметку.
Сергей Ильич, достав из кармана памятную книжку, что-то быстро в ней написал.
— Надеюсь, — все так же недовольно пробурчал Чулицкий, — эти господа не окажутся замешанными в чем-нибудь эдаком…
— Это вряд ли. — Монтинин. — Я знаю Алексея Алексеевича и ручаюсь за него. Человек он в высшей степени честный и благородный.
Чулицкий посмотрел на штабс-ротмистра и согласно кивнул головой:
— Да, я тоже знаю его только с лучшей стороны. Но проверить необходимо.
Монтинин пожал плечами. Чулицкий сделал вид, что не заметил этот пренебрежительный жест.
— Ну-с, что дальше?
Саевич продолжил:
— Не вдаваясь в детали характера тех услуг, которые он оказывал то ли больнице вообще, то ли ее руководству в частном порядке, барон заметил только, что услуги эти были достаточными для того, чтобы просить об услуге ответной.
«Кроме того, — добавил он к этому, — я знаю и попечителя: Ивана Ивановича Дернова. Возможно, вы слышали о нем».
— Я, разумеется, слышал[131], о чем и сообщил барону.
«Тогда вы должны понимать, что кое-какие выгоды из этих знакомств я не только могу, но и, мне кажется, имею право извлечь».
— Этот вывод не показался мне однозначным, но возражать я не стал. Сами понимаете: предложение выглядело заманчивым, а уж как барон собирался реализовать его разрешительную часть, лично меня должно было волновать меньше всего. Барон это понял сразу и улыбнулся:
«Вот и славно, — резюмировал он. — С Трояновым я договорюсь, а моя знакомая — сестра милосердия — не откажет нам в наблюдении за должным порядком».
— Порядком? Каким еще порядком? — вот это уже меня удивило. Но барон тут же пояснил:
«Ну, как же, Григорий Александрович! Во-первых, покойницкая Обуховской больницы — совсем не такое безопасное место, как можно подумать. С телами нужно держать ухо востро, ведь не все из умерших покинули нашу юдоль из-за каких-нибудь пустяков вроде раздавленной грудной клетки или ножевого ранения. Есть и такие, кто умер от прилипчивых болезней. Знаете ли вы, что только в минувшем году и только от кори в нашей лучшей из столиц умерло более четырех тысяч человек?»
— Но помилуйте! — изумленно воскликнул я. — Корью болеют дети, а в Обуховской больнице нет детского отделения!
«Заблуждаетесь, Григорий Александрович, заблуждаетесь! — барон убрал со своего лица улыбку и теперь смотрел на меня с пугавшей серьезностью. — Корью болеют и взрослые, причем заболевание протекает настолько тяжело, что заразившиеся взрослые умирают даже чаще, чем дети!»
— Я вздрогнул: неужели это было правдой[132]?
«Или тиф. Более трех тысяч смертей в минувшем году!»
— Боже мой!
«Да. А ведь есть еще дифтерия: три тысячи двести умерших».
— Какой ужас!
«Оспа, наконец. Натуральная. — Барон не сводил с меня глаз. — Без малого полтысячи».
— Вы специально меня пугаете?
«Нет, что вы! — Барон покачал головой. — Всего лишь иллюстрирую то, что больничный морг — не всегда умиротворенное место. Рассказываю, почему, собственно, в нем необходимо соблюдать предельную осторожность. И почему сестра милосердия, знающая техники безопасности и умеющая обращаться с заразными людьми, может пригодиться и в покойницкой!»
— Но ведь нас предупредят, какие тела опасны, а какие — нет?
«Конечно. Но… сами понимаете: всякое бывает. Кто-то что-то напутает. Кто-то за чем-то не уследит. Кто-то просто небрежно отнесется к своим обязанностям…»
— Хорошо, хорошо! Вы меня убедили!
«Но главное даже не в этом». — Барон замолчал, глядя на меня с вновь появившемся в его взгляде сомнением.
— Не в этом? А в чем же?
Барон явно колебался и явно не знал, как быть. Это меня насторожило, и я потребовал говорить прямо.
«Видите ли, — начал он с осторожностью, — не всякая смерть привлекательна для художника. Ведь вы согласны со мной?»
— Допустим.
«Художественный замысел, — продолжил он, — не всегда сочетается с натурой… тривиальной».