Эдуард Тополь - Лобное место. Роман с будущим
И так это продолжалось еще часа полтора – я принес свои, из своей комнаты простыни и пододеяльник, вытащил из-под Алены ее влажные и перекатил ее на сухие, а потом снова – пока ее простыни сохли на горячих батареях парового отопления – поил ее чаем с коньяком, обтирал и опять менял простыни.
В два часа ночи она уснула, бессильно откинувшись головой на подушки и открыв рот, в котором белели ровные влажные зубы. Сонный и сам квелый и вспотевший, я сидел на стуле рядом с ее кроватью и не знал, как мне быть. Если я уйду в свою комнату и лягу в постель, я выключусь так, что меня и пушками не разбудишь. Потрогав ее лоб (он был холодный, почти ледяной), я испугался – а что, если… Я нагнулся ухом к ее губам, чтоб услышать дыхание, и вдруг она тихо сказала:
– Спасибо, дядя…
Я замер. Не может быть! Мне показалось! Неужели она узнала меня? Не шевелясь, я скосил глаза на ее лицо. Она спала, но какая-то не улыбка, нет, но тень, как у Джоконды, улыбки таилась в уголках ее губ. Только губы эти были не взрослые, и лицо у нее было в этот момент не взрослое, а детское – хотите верьте, хотите нет.
Я сел на стул в совершенном смятении. Желтый параллелепипед света из коридора лежал на полу и на коврике у ее кровати. Сквозь узкую горизонтальную щель над карнизом раздвижной шторы пробивался серебристо-лунный свет, и значит, на улице кончился дождь, стало подмораживать. Я смотрел на Алену, спящую, как ребенок, и думал: что это значит? Неужели она меня вспомнила? И вообще, неужели Акимов прав и Высший разум – это всего лишь разум людей будущего, который как может направляет нас к ним из прошлого? То есть никакого Бога как такового, как Высшего разума, нет, иначе будь Он действительно Всевышним, разве допустил бы ОН тот тысячелетний хаос в нашем развитии, те миллионы жертв и тысячи катастроф, эпидемий, Крестовых походов, инквизиций, джихадов, геноцидов и холокостов, которыми выстлана наша история? Нет, только если действительно лишь такие же люди, как Тимур Закоев, Дима и Маша Климовы, Сергей Акимов и эта Алена, плюс, конечно, будущие Стивы Джобсы, Брины, Эйнштейны и Коперники помогают нам выбраться из дикости к завтрашней цивилизации, – только в этом случае понятен нелепый по своей торности и запутанности ход нашей истории. А Христос, Будда, Магомет, кто там еще? – это всего лишь гениальные пришельцы из Будущего и времяплаватели вроде таких мореплавателей, как Колумб, Магеллан, Америго Веспуччи…
15
Я совершенно не помню, когда и как я очутился в своей комнате и уснул там, не раздеваясь. А теперь проснулся не от солнечного света в окне, а от громких мужских шагов сначала на крыльце, а потом на веранде и в коридоре. Кто-то не то в сапогах, не то в ботинках тяжело протопал в холл коттеджа, тут же вернулся обратно и гулко захлопнул за собой входную дверь.
Я с усилием поднялся, с усилием разлепил слипшиеся веки и посмотрел в окно. Коренастый мужик в черном треухе, тяжелом резиновом плаще и резиновых сапогах уходил по хрупкой, будто посеребренной, наледи на асфальтовой дорожке. Желтое солнце, смешанное с серыми облаками, зыбкой глазуньей, словно на вилах, лежало на острых верхушках деревьев, обметенных вчерашними и, наверное, позавчерашними дождями и ветрами. В открытую форточку тянуло морозным воздухом, но жухлые багряные листья, вмерзшие в затянутые ледком лужи под деревьями, явно оттаивали и блестели каплями пота.
Только теперь я вспомнил, где я, в каком времени и что за стенкой – больная Алена. Правая рука панически метнулась к нагрудному карману пиджака – нет, слава богу, телепортатор на месте и «Салют» на руке. Я облегченно выдохнул, вышел из комнаты и свернул направо, к холлу и Алениной комнате. В холле, на спинке кресла висело бурое махровое полотенце, на его сиденье лежали пишущая машинка «Москва» с длинной канцелярской кареткой и тонкая стопка серой писчей бумаги. Дверь в Аленину комнату была распахнута, но самой Алены не было ни в кровати, аккуратно застеленной, ни в комнате. Зато в тамбуре, в душевой кабинке шумела вода, а в проходе, на батарее парового отопления висела мокрая Аленина юбка.
Я поднял тяжеленную пишущую машинку – господи, как они ими пользовались? – отнес в свою комнату и поставил на письменный стол у окна. Мебель в моей комнате была точно такой же, как в Алениной – кровать, тумбочка, шкаф, письменный стол и стул, но сама комната значительно меньше, тесней. Однако жить и работать можно, why not? – почему нет? Даже интересно, как у меня будет получаться? Я вставил бумагу в тяжелую каретку, трижды провернул ручку прокрутки валика (не знаю, как она называется), вывел край бумаги под язычок черной печатной ленты и с усилием вдавил рычажок верхнего регистра для заглавных букв. В детстве, когда я приходил к отцу, я не раз тюкал по буквам в его пишущей машинке, а однажды даже напечатал любимый стишок «Белеет парус одинокий». У нас с мамой пишущей машинки не было, мама работала школьной учительницей, и кто еще, как не гуманитарий, мог выйти из короткого брака юриста и училки литературы?
«ИХ БЫЛО ВОСЕМЬ» – медленно, с усилием ударяя по каждой букве, напечатал я посреди листа. И почувствовал кого-то за спиной. Я повернулся. Алена стояла в дверной раме, как нимфа на картине Ботичелли – мокрые рыжие волосы распущены по голым плечам, два полотенца навернуты на грудь и на бедра, длинные голые ноги с розовыми ступнями на крашеном деревянном полу.
– Извините, я все постирала… – В ее васильковых глазах было все сразу: и смех, и стеснение, и вызов, и страх. – Доброе утро…
Я потянулся над столом и захлопнул форточку, чтоб не дуло ей по ногам.
– Доброе утро. Как самочувствие?
– Спасибо. Я это… Извините, я очень кушать хочу…
Это было сказано с такой просительно-детской трогательностью, что я расхохотался:
– Еще раз! Прошу тебя! Скажи это еще раз!
– Но я правда… – у нее задрожала нижняя губка и слезы навернулись на глаза, – кушать хочу…
Я заткнулся.
– Конечно, детка. Извини. Это так трогательно! Сейчас сбегаю в столовую.
– Да ну вас! – сказала она и ушла в свою комнату, захлопнула дверь.
Конечно, у меня на подоконнике были и сыр, и глазированные сырки, и даже два стакана кефира, но я постучал в ее комнату:
– Термос, пожалуйста.
Дверь открылась ровно на ширину протянутого термоса.
Но когда я на подносе принес из столовой тарелку с теплой манной кашей, накрытую второй тарелкой, креманку с творогом, сметаной и медом и термос горячего чая, дверь в соседнюю, третью комнату была открыта и там на столе лежали аккуратно разложенные на чистом вафельном полотенце наши глазированные сырки, «советский» сыр и «французский» батон. Я понял намек, поставил на этот стол поднос с завтраком и громко, на весь коттедж объявил:
– Девушка! Кушать подано!
Она появилась, потупив глаза и вся – от плеч до колен – завернутая, как римский патриций в тогу, в чистый пододеяльник из этой третьей комнаты.
16
«Эти длинные коридоры… эти темные зеркала…»
До обеда я пытался работать, поскольку выйти из коттеджа Алене было не в чем – вся ее одежда сохла. Да и не нужно было ей никуда выходить после такой ночи, она, позавтракав, сразу же и уснула под редкий стук моей пишущей машинки. А редкий он был не столько потому, что я тюкал в клавиши всего двумя пальцами, сколько потому, что работа не шла. Во-первых, у меня не было ни акимовской папки с материалами по той демонстрации, ни Интернета, ни книги «Полдень» Горбаневской, ни… Впрочем, когда работа не идет, всегда есть десяток «во-первых», «во-вторых» и «в-третьих». Валентин Иванович Черных учил нас составлять перед работой поэпизодный план, а Мастер сказал мне в Катскильских горах, что он пишет без всякого плана, имея только завязку, двух-трех страстных героев и цель, которую они стремятся достичь изо всех своих сил. Здесь у меня в избытке было и то, и другое. Восемь персонажей мечтают свергнуть советскую власть, приходят на Красную площадь, садятся с плакатиками на Лобное место, их тут же избивают, арестовывают, привозят в милицию, а потом допрашивают в прокуратуре и психбольницах, судят в Пролетарском суде и отправляют в ГУЛАГ и психушки – чем не поэпизодный план? Да, «узок круг этих революционеров» – ИХ БЫЛО ВОСЕМЬ – «страшно далеки они от народа», но с их подачи и с подачи тех, кто сегодня в Серебряническом переулке кричал им «За нашу и вашу свободу!» – через двадцать лет развалится советская империя…
И вдруг я подумал: «Их было восемь» – это только мой первый фильм о диссидентах! А второй – «И возвращается ветер…» по книге Буковского! А третий – биоэпик генерала Петра Григоренко! А четвертый – биография Анатолия Марченко! А пятый – охота за мемуарами Хрущева! Я же главный редактор! Я закажу сценарии лучшим сценаристам и сделаю серию фильмов о диссидентах…
Но сначала я обязан сам написать сценарий «Их было восемь». Это должен быть мой лучший сценарий! А он не идет. Почему? Первый эпизод на Красной площади понятен до мелочей, он описан почти всеми участниками и свидетелями. Второй эпизод – как их, избитых и окровавленных, везут по Москве в «полтинник», то есть в пятидесятое отделение милиции на Пушкинской улице, а они в запале кричат из окон: «Да здравствует Чехословакия!» – тоже прост. А вот третий – о том, какими счастливыми они чувствовали себя в КПЗ «полтинника», – я не понимаю. И в этом весь мой затык! Вчера я видел их в зале Пролетарского суда – пожилую, с проседью, спокойную и обстоятельную Ларису Богораз. Худощавого, но цельного и крепкого духом физика Павла Литвинова. Двадцатидвухлетнего Вадима Делоне. Тридцатилетнего Бабицкого. Мощного работягу Дремлюгу. Почему они были, как пишет Горбаневская, счастливы, когда оказались в КПЗ? И Татьяна Баева, та, которая потом от них отказалась, тоже, я помню, пишет: «“Полтинник”. Опять все вместе, оживлены, смеемся, шутим». А Горбаневская: «Эти три часа, которые мы провели в “полтиннике” все вместе, еще до допросов, я вспоминаю с нежностью. Демонстрация состоялась, и мы были счастливы. Лариса, просто почерневшая за последний тяжкий месяц (арест Марченко…), теперь поразительно просветлела. У нас легко на сердце». И в своем письме в газеты тоже: «Мои товарищи и я счастливы, что смогли принять участие в этой демонстрации»…