Эмиль Габорио - Дело вдовы Леруж
Старый аристократ сделал знак, и двое слуг, которые провожали его, поддерживая под руки, до самого кабинета, удалились.
IX
Да, это был граф де Коммарен, вернее, его тень. Его гордая голова склонилась на грудь, он сгорбился, глаза его потухли, красивые руки дрожали. Разительный беспорядок его платья делал происшедшие с ним перемены еще заметнее. За ночь он постарел лет на двадцать.
Крепкие старики, подобные ему, похожи на огромные деревья, сердцевина которых искрошилась, так что ствол держится только благодаря коре. Они кажутся несокрушимыми, они словно бросают вызов времени, но ураган валит их наземь. Этот человек, вчера еще гордившийся своей несгибаемостью, был разбит. Он дорожил своим именем, в этом и заключалась вся его сила, и теперь, униженный, он был уничтожен. Все в нем как-то сразу надломилось, все подпорки рухнули. В его безжизненном тусклом взгляде застыли тоска и смятение. Он являл собой столь полное воплощение отчаяния, что при виде его судебный следователь содрогнулся. Папаша Табаре не в силах был скрыть свой ужас, и даже сам протоколист был тронут.
— Констан, — поспешно сказал г-н Дабюрон, — сходите-ка вместе с господином Табаре в префектуру, узнайте новости.
Протоколист вышел вместе с сыщиком, покидавшим кабинет с явным сожалением.
Граф не обратил внимание на их присутствие, не заметил он и того, что они ушли.
Г-н Дабюрон придвинул ему стул, и он сел.
— Я чувствую такую слабость, — произнес он, — что ноги меня не держат.
Граф извинялся перед ничтожным судейским!
Да, миновали достойные сожаления времена, когда знать чувствовала себя, да, в сущности, и была выше закона. Ушло в небытие царствование Людовика XIV, когда герцогиня Бульонская смеялась над господами из парламента и великосветские отравительницы обливали презрением членов «Огненной палаты». [21]Нынче правосудие всем внушает уважение и отчасти страх, даже если представлено оно добросовестным и скромным судебным следователем.
— Вам, по-видимому, нездоровится, господин граф, — сказал следователь, — и едва ли я вправе просить у вас разъяснений, в надежде на которые вас пригласил.
— Мне уже лучше, — отвечал г-н де Коммарен, — благодарю вас. Для человека, получившего такой жестокий удар, я чувствую себя вполне сносно. Когда я узнал об аресте сына и услышал, в чем он обвиняется, меня как громом поразило. Я, полагавший себя сильным человеком, был повержен во прах. Слугам показалось, что я умер. Мне и в самом деле лучше бы умереть! Врач говорит, что меня спас мой крепкий организм, но я полагаю, что бог судил мне остаться в живых, чтобы до конца испить чашу унижения.
Он замолчал, ему сдавило горло. Следователь, не смея шевельнуться, замер возле своего стола.
Через несколько мгновений графу, по-видимому, стало легче; он продолжал:
— Разве не следовало мне, злосчастному, быть готовым к тому, что произошло? Рано или поздно все тайное становится явным! Я наказан за гордыню, толкнувшую меня на грех. Я возомнил себя выше молний и навлек грозу на свой дом. Альбер — убийца! Виконт де Коммарен на скамье подсудимых! Ах, сударь, карайте меня тоже — это я много лет назад совершил злодеяние. Пятнадцать веков незапятнанной славы угаснут вместе со мной в бесчестии.
Г-н Дабюрон полагал, что грех графа де Коммарена непростителен и отнюдь не намерен был щадить надменного аристократа.
Он ожидал появления высокомерного и неприступного старика и дал себе слово, что собьет с него спесь.
Возможно, он, плебей, которого так свысока третировала в свое время маркиза д'Арланж, затаил, сам того не ведая, недоброе чувство против аристократии.
В уме он подготовил краткое и весьма суровое назидание, которое должно было открыть глаза старому вельможе и образумить его.
Однако при виде столь безмерного раскаяния его возмущение перешло в глубокую жалость, и теперь он мучительно искал способа умерить эту скорбь.
— Запишите, сударь, — продолжал граф с горячностью, которой трудно было от него ожидать десять минут назад, — запишите мои признания, ничего не опуская. Я не нуждаюсь более ни в милости, ни в снисхождении. Чего теперь бояться? Разве не ожидает меня публичный позор? Разве не придется через несколько дней мне, графу де Рето де Коммарену, предстать перед судом, чтобы возвестить о бесчестье, постигшем наш дом! Ах, теперь все потеряно, даже честь! Пишите, сударь, я желаю, чтобы все знали: я виноват более всех. Но пускай узнают и то, что я уже страшно наказан и это последнее, смертельное испытание было чрезмерным.
Граф остановился, напрягая память. Затем он продолжал уже более твердым голосом, постепенно приобретавшим прежнюю звучность:
— Когда мне было столько лет, сколько сейчас Альберу, родители, пренебрегая моими мольбами, заставили меня жениться на благородной и чистой девушке. Я сделал ее несчастнейшей из жен. Я не мог ее любить. В то время я питал самую пылкую страсть к женщине, которая была добродетельна, пока не отдалась мне, и наша любовь длилась несколько лет. Мне представлялось, что она прелестна, чистосердечна, умна. Ее звали Валери. Все умерло во мне, сударь, но, когда я произношу это имя, оно волнует меня по-прежнему. Я не мог смириться и порвать с ней даже после женитьбы. Должен сказать, она хотела этого. Мысль, что приходится делить меня с другой, была ей невыносима. Не сомневаюсь, что тогда она меня любила. Наша связь продолжалась. Жена моя и любовница почти одновременно почувствовали наступление беременности. Это совпадение заронило во мне пагубную мысль принести законного сына в жертву незаконнорожденному. Я поделился этим замыслом с Валери. К моему величайшему удивлению, она об этом и слышать не хотела. В ней уже пробудился материнский инстинкт, она не желала расставаться со своим ребенком. Как памятник собственному безумию я сохранил письма, которые она писала мне в ту пору; нынче ночью я их перечел. Как я устоял перед ее доводами и мольбами? Должно быть, у меня помутился разум. Она словно предчувствовала несчастье, которое обрушилось на меня сегодня. Но я приехал в Париж, а власть моя над ней была безгранична; я грозил, что брошу ее, что она никогда меня не увидит, и она покорилась. Произвести преступную подмену было поручено Клодине Леруж и моему слуге. И вот теперь титул виконта де Коммарена носит сын моей любовницы, который час назад был арестован.
Г-н Дабюрон и не надеялся получить столь определенное признание, да притом так скоро. В душе он порадовался за молодого адвоката, чей благородный образ мыслей произвел на него большое впечатление.
— Итак, господин граф, — задал он вопрос, — вы признаете, что господин Ноэль Жерди рожден в законном браке и что он единственный, кто имеет право носить ваше имя?
— Да, сударь. Увы, когда-то я радовался исполнению своего замысла, словно одержал великую победу! Дитя моей Валери было здесь, рядом со мной, и радость до того опьяняла меня, что я обо всем забыл. Я перенес на него любовь, которую питал к его матери, а вернее, если такое возможно, я любил его еще больше. Мысль о том, что он будет носить мое имя, унаследует все мое состояние в ущерб другому ребенку, приводила меня в восторг. А другого я ненавидел, я не желал его видеть. Я не помню, чтобы когда-нибудь поцеловал его. Доходило до того, что сама Валери, добрая душа, упрекала меня в черствости. И только одно омрачало мое счастье. Графиня де Коммарен обожала ребенка, которого считала своим сыном, и буквально не спускала его с колен. Не могу передать, как я страдал, видя, что жена покрывает поцелуями дитя моей возлюбленной. Я старался, когда только можно было, удалять от нее мальчика, а она не понимала, в чем дело, и воображала, будто я не хочу, чтобы сын любил ее. Она скончалась с этой мыслью, сударь, отравившей ее последние дни. Она умерла от горя, но умерла, как святая, не жалуясь, не ропща, произнеся слова прощения и простив меня в душе.
Невзирая на спешку, г-н Дабюрон не смел прервать графа и перейти к короткому допросу относительно фактов, имеющих прямое отношение к делу.
Он думал о том, что неестественное возбуждение графа вызвано только лихорадкой и вот-вот может смениться полным изнеможением; опасался, что, если перебьет старика, у того уже не хватит сил возобновить рассказ.
— Я не пролил по ней ни единой слезы, — продолжал граф. — Что она внесла в мою жизнь? Горе и угрызения совести. Но божье правосудие покарало меня прежде людского. Однажды мне сообщили, что Валери уже давно обманывает меня, что она неверна мне. Сперва я не хотел верить; это казалось мне дико, противоестественно. Я скорей усомнился бы в себе самом, чем в ней. Я взял ее из мансарды, где она за тридцать су гнула спину по шестнадцать часов. Она была всем обязана мне. Я так давно привык считать ее своей собственностью, что рассудок мой отвергал самое мысль о ее измене. Я не мог позволить себе ревновать. Тем не менее я навел справки, приставил людей наблюдать за ней, унизился до слежки. Да, мне сказали правду. У этой несчастной был любовник, причем давно уже, лет десять. Кавалерийский офицер. Он навещал ее, соблюдая величайшую осторожность. Как правило, уходил он около полуночи, но время от времени оставался на ночь и уходил на рассвете. Когда его посылали в гарнизоны, расположенные далеко от Парижа, он брал отпуск, чтобы ее повидать, и во время отпуска безвылазно оставался у нее дома. Однажды вечером мои соглядатаи донесли, что он у нее. Я бросился туда. Мой приход ее не смутил. Она приняла меня, как обычно, бросилась мне на шею. Я уже думал, что меня обманули, и готов был все ей рассказать, как вдруг на рояле заметил замшевые перчатки, какие носят военные. Я сдержал себя, потому что не знал, как далеко может увлечь меня ярость, и удалился, не проронив ни слова. Больше я ее не видел. Она писала мне, но я не распечатывал писем. Она пыталась ко мне пробраться, попасться мне на пути, но напрасно: слугам были даны указания, которые они не смели нарушить.