Светлана Гончаренко - Зимний пейзаж с покойником
Оказалось, что Галина Павловна Радецкого тоже знает. Она одобрила Любин выбор, только посоветовала уговорить бизнес-тренера заменить природные зубы – прекрасные, крепкие, белые, но очень редкие – протезами. Другой совет касался замшевой шапки с ушками, которую Галина Павловна как-то видела на Радецком. Эту шапку надлежало выкинуть, а купить другую, вязаную, в полосочку.
Люба пообещала исправить бойфренду и зубы, и шапку. Тогда Галина Павловна посетовала, что гардероб мужа не держится более полутора месяцев, так быстро Александр Григорьевич набирает вес. И страшно потеет, особенно во время секса. Люба сочувственно кивнула, а сама чуть не разрыдалась от умиления.
Так завязалась женская дружба.
Поначалу Любин план сработал. Галина Павловна даже несколько раз просила мужа подбросить подругу в город. Тогда-то Любе и удавалось снова залучить любимого в Суржевский лес, где уже отпели птицы, поблекла трава, а в хвое посвистывал августовский ветер. Иногда в глубине чащи что-то громко трещало и падало. Пустое эхо долго повторяло этот невеселый звук.
– Эх, Тридцать Девять Дюймов! – вздыхал Еськов. – Надоела ты мне до чертиков. Вот нет у вас, у баб, чувства меры! Обязательно вам надо так все изгадить, чтоб потом и вспоминать было противно.
– Я тебя люблю, – отвечала Люба.
Ее голос всегда напоминал о весне, шуршащем снеге и нежном ветерке.
– На, люби! Ешь с потрохами! – отмахивался Еськов и начинал расстегивать штаны. – Смотри, допрыгаешься – не только рыло тебе начищу, но и из фирмы выкину.
Люба в ответ только смеялась:
– Не выкинешь! Я Галине нажалуюсь, а уж она-то тебе поддаст. Лучше молчи – ты восхитительный, прекрасный, единственный на свете.
– Еще и издевается!
– Ничуть. Ты что, вправду не знаешь, что ты единственный?
Такая любовь никогда не кончается. Одна только есть разлучница – смерть.
Глава 14
Еще один выстрел
24 декабря. 5.05. Суржево. Дом Еськовых.
Самоваров вздохнул, скрипнул креслом. Как продолжить беседу, он не знал. Люба сидела напротив, картинно скрестив ноги, в черном траурном платьице – шубку она сбросила на диван. Из-под низкой челки блестели карие глаза.
Люба молчала. Как? Неужели это и вся ее история?
Самоварову нехотя признался:
– Все равно не понимаю!
Люба фыркнула, и Самоваров подумал, то сейчас она снова назовет его дураком. Но она просто молчала.
– Я не могу понять, почему это случилось именно сегодня, – уточнил Самоваров. – Вы убили его довольно странным образом. Обида, ревность, охлаждение, горькое чувство оставленной женщины – все это бывает, согласен. Это мотив! И вспышка гнева могла случиться, и даже состояние аффекта. Но вы отправились в кабинет, взяли ключ от шкафа, достали этот дурацкий исторический браунинг… Никакой вспышкой тут и не пахнет. Больше похоже на хладнокровный расчет. Что за расчет? Почему вы дожидались этого вечера? Ведь ваш роман кончился не сегодня.
– Он не кончился. Мы любили друг друга до конца.
– Бросьте! Зачем тогда стрелять?
– Он отказался от меня, – гневно сощурилась Люба. – Он сам не понимал, что делал. Но сделал. У меня не было другого выхода.
– Как это не было выхода? Ежедневно в мире тысячи мужчин бросают своих женщин. И наоборот! Большинство и тех и других находят в себе силы это пережить. И вы, судя по всему, тоже были готовы. Вы же стали жить с этим, как его… на «р»… ну, у которого шапка с ушками?
Люба усмехнулась:
– Вот именно! Этот, на «р»! Он пустое место – так же, как все остальные мужчины. Кроме него. Вот вы, например, тоже оказались круглым дураком.
Все-таки дождался Самоваров комплимента!
Люба пояснила:
– Не обижайтесь. Вы дурак, потому что ничего не поняли.
– Да понял я все, – нахмурился Самоваров. – Тоже мне загадка века! История ваша донельзя банальная. Просто дико это все – пистолет с перламутром, потом танцульки под елкой…
– Ничуть. Сегодня был самый подходящий вечер. Я просто не могла такой вечер пропустить. Мы с ним не встречались уже два месяца: он сказал, что больше видеться со мной не будет. Что ему со мной тяжело физически и морально, что я энергетический вампир и страшная уродина и он сглупил, когда со мной связался. Что мне оставалось делать?
– Ну, не убивать же!
– Вы снова не понимаете! Я без него задыхалась. Самым натуральным образом задыхалась, как задыхаются астматики. Меня всю корчило от боли, в голове шумело, делать ничего я не могла – Попович даже докладную на меня написал. Два раза за последние десять дней я падала на улице – просто так, как подкошенная, не помня себя. Меня прохожие поднимали, думали, я поскользнулась. А я просто умирала без него.
Самоварова вдруг осенило.
– Может, вам просто надо было к врачу обратиться? Может, это астения, или авитаминоз, или что-то в этом роде? – сказал он.
– Вот сейчас возьму и брошу вам в голову этот вазон! – возмутилась Люба. – При чем тут авитаминоз? Я умирала без него! Только когда я видела его хотя бы мельком, немного отпускало. Я могла тогда дышать и жить – кое-как, но жить. А он все бегал от меня, прятался, запирался даже тут, дома. Когда я приезжала к Галине, он нарочно сидел в кабинете, закрывшись на ключ, и делал вид, что работает с документами. Я стучала, а он не отпирал. Я билась лбом в его проклятую дубовую дверь!
Самоваров сразу вспомнил дверь еськовского кабинета – эту грубую рижскую резьбу, эти ряды корабельных гвоздей и топорные скобы. Впервые он если не пожалел Любу, то понял, как несладко ей пришлось.
– А что же супруга господина Еськова? Она не удивлялась вашим выходкам, не ревновала? – спросил он.
– Она и не знала ничего. Галина умная как черт, но такая самовлюбленная, что ничего не понимает. До сих пор не понимает. Ей все по барабану! Я тут умирала, а она меня чаем поила и спокойно рассказывала, какой ее муж транжира и дурашка. Это ад, а не жизнь! Разве могло такое долго продолжаться?
– Вы могли бы куда-нибудь уехать… – начал Самоваров.
– Куда? Разве вы не знаете, что это все внутри? Из себя как уехать? И пока оттуда, из самой глубины (там, говорят, душа) черноту не вынешь, не выскребешь, никуда убежать нельзя. И то, что мучит, никогда не кончится. Вы посмотрите вокруг! Как мы живем? Серо, нудно, пресно, на каких-то пыльных низах, как насекомые – те, что без крыльев. Мы никогда не делаем того, что хотим. Но если однажды прорвешься хоть чуть-чуть наверх, к свежему воздуху, из пыли и тины, то назад уже нельзя. Летишь себе над теми, кто внизу копошится, и ничего не страшно.
– Даже убить?
– Угу. Мне сейчас так легко! – засмеялась Люба.
Глаза у нее сияли ровно и ярко, как две пуговицы. Снова Самоваров удивился, как ее в фирме терпели. Один только Попович чуял неладное и докладные писал!
Люба выпрямилась в струнку и вздернула подбородок, чтобы глядеть на сутулого Самоварова свысока. Она снова засмеялась:
– А говорили, что понимаете! Вот если б вы хоть раз взлетели…
– И что тогда?
– Вы бы тогда все отдали, чтобы снова это проделать. Я вот в своей жизни целых три раза летала. И знаете, когда в первый раз? В шестом классе.
– Ничего себе! – испугался Самоваров. – Что же вы тогда натворили?
– Догадайтесь! Я ведь была этакая невероятно тихонькая, смирненькая, серенькая чис тю-ля-зубрилка. Учителя меня обожали, но всегда за парту со мной сажали какое-нибудь хулиганистое убоище – для исправления. Убоище списывало у меня все подряд, таскало мои карандаши и фломастеры, толкало в бок, чтоб у меня тоже выходили кривые буквы. А потом за все хорошее еще и давало мне пинка! Не знаю, какой ожидался от всего этого педагогический эффект. Убоище вряд ли исправлялось, а вот я… Однажды мы с ним дежурили, но он, конечно, смылся со звонком. Я осталась совсем одна в страшно замусоренном классе, перед исчерканной доской. Как вы думаете, что я сделала?
– Разревелись? – предположил Самоваров.
– Ну да, я так обычно и поступала. Но не в тот раз! Тогда мне так обидно стало… И не только из-за того, что мне одной придется все эти кучи мусора убирать, а еще и из-за того, что я страшненькая, робкая, никому не нужная и со мной можно так по-свински поступать. Вот тогда-то в меня и вселился бес. Я взлетела!
– Как это? – не понял Самоваров.
– Я ничего не стала убирать! Наоборот, я выгребла из шкафа какие-то старые тетрадки и разбросала по всему классу. Я перевернула все стулья. Я вытрясла на учительский стол мусор из корзинки и надела на кактус чью-то забытую шапку. У, как мне было хорошо, как сладко! И я решила идти до конца. Я придвинула к стене стол, на него поставила стул и взобралась на невиданную высоту, прямо к портрету Льва Толстого. Цветным мелом я измызгала ему бороду – она стала сине-зеленой. Пририсовала рога и уши. Затем я перешла к Пушкину и Салтыкову-Щедрину. Этот особенно мне не нравился – пучеглазый. Всем классикам досталось! Моя рука дрогнула только перед Лермонтовым: он был такой печальный в своем красивом мундире. Я давно испытывала к нему некое эротическое влечение. Но бес оказался сильнее – я и Лермонтову намалевала фингал под глазом и длинные рога. Потом я крупно написала на грязной доске слово из трех букв, заперла класс и сдала ключ завхозихе.