Михаил Литов - Прощение
В огромную, несказанную радость выливался для Гулечки всякий удобный случай приобрести ту или иную безделицу, а такие случаи, казалось, сами жались к ее рукам, и она умела придавать им облик всеобщего праздника. Туфельки разные, кофточки... я же, однако, не мелочь и не безделица! Редкий день проходил без того, чтобы она, дивная потребительница, не примеряла туфельки, и люди сбегались смотреть, как это происходит. Конторские горячились, всплескивали руками, повизгивали. Ах, Августочка! как идут тебе эти туфли! Люди падали на колени и с благоговением ощупывали фабричную кожу в ее животрепещущей связи с кожей божественной ноги, тогда как героиня этого божественного представления взирала с гордой высоты на мельтешащие внизу головы современников и томно приговаривала:
- Мне совсем не в чем ходить, ума не приложу, что делать. А эти, пожалуй, как раз по ноге, как по-вашему, не находите, будто они специально для меня шиты?
Но сделка, после целого дня волнений, беготни и совещаний, почему-то, как правило, не выгорала, и через день-другой путешествие в завораживающий мир купли-продажи повторялось почти в тех же тонах. В одно из этих патетических мгновений, когда желанные ножки в примеряемых туфельках пританцовывали на предусмотрительно постеленной на пол газете, случилось так, что кому-то взбрело на ум пригласить и меня на роль оценщика, несомненно шутки ради, и тут же все хором закричали:
- Давай, Нифонт, давай, не стесняйся!
Бешеная сила, природу которой я не берусь объяснять, вдруг подхватила меня и швырнула к Августе. Мой рот растянулся до ушей. Она, чьи глаза слезились от восторга и любви к новым туфелькам, она, вряд ли помнившая себя в этой кутерьме, все же изловчилась встретить меня насмешливым взглядом, тем смехом сквозь слезы, до которого наши дамы, следует отдать им должное, весьма падки, но ведь и я уже себя не помнил: выпал из замкнутого круга застенчивости и прямо на колени, прямо в этот жар, над которым величаво возвышалась его роскошная творительница, ощупал туфлю, ногу Господи! - ее ногу, которой нет равных; затем я встал, и она обнажила в улыбке великолепные зубы, как бы предлагая мне ощупать и их; и меня спросили о впечатлениях.
Несчастные глупцы, беспечные туристы, с любопытством изучающие погрузившегося в экстаз человека, прилипающие с неуместными вопросами. Не помню, что пролепетал в ответ. Они смеялись, одобряя мое шутовство, им представлялось сплетением комплимента и шутки мои намеки на небывалое великолепие Гулечкиной ноги. Хотя какие ж тут могут быть намеки, эта нога существовала сама по себе, независимо от того, что я о ней думал и говорил, и если что в моих тогдашних рассуждениях и смахивало на намек, так это попытка установить некую особую связь между нынешней минутой, когда я еще чувствовал на ладонях тепло ее кожи, и часто и незаметно для посторонних повторяющейся ситуации, когда я издали и украдкой любуюсь выступившим краешком ее бедра. В этом я дальше намека и не в состоянии был пойти, ибо сам мало что понимал. Короче говоря, я стоял посреди комнаты и вслух, правда, очень путанно, клялся, что не в силах выразить охватившее меня чувство, но в глубине моей души оно укладывается с предельной ясностью. И они полагали, что я шучу, в том-де роде, что такой красавице, как наша Гулечка, любая обувка впору. Может быть, в моих словах заключалось и это утверждение, только я вовсе не шутил.
----------
Я люблю, и сегодня все должно решиться. Такова моя вера. Я стоял в коридоре, где стояло, с папиросами, древними анекдотами и свежими сплетнями, сигаретами и деловыми разговорами, трубками и рассеянным молчанием изобретателей, множество народу. За стеной периоды гробовой тишины чередовались с пулеметными очередями пишущей машинки, и я знал, что раскаты тишины вовсе не тишина на самом деле, а неслышная мне занимательная беседа машинистки с какой-нибудь подругой. Я пошатался по комнатам, кабинетам, коридорам; в коридорах апатично плавились лампы дневного света и маячили живописные группки людей. Я постоял перед распахнутой дверью заводской редакции, посмотрел, как девушка, профессия которой мне была неизвестна, сидя на высоком стуле и широко расставив полные брючные ноги, хмуро беседует по телефону.
Необходимо попасть в отдел: или войти, или ворваться, или вползти, или влететь; необходимо открыть дверь и поманить Гулечку пальцем, умоляюще или требовательно и настойчиво. Будь смелее! Все зависит от того, какой я выберу стиль. Я еще не выбрал. Но ждать больше нечего: сегодня или никогда. Сейчас. Выманить ее в коридор и говорить, говорить, безразлично что, она поймет, но говорить и все сказать.
Я стоял в коридоре, забившись в угол, но все-таки находился в поле зрения что-то писавшего за своим столом заместителя; я с вожделением и трусливо поглядывал на заветную черную дверь ее отдела, уговаривая себя сделать окончательный выбор. Да, все зависит... Все в ужасной зависимости от выбора, который ты сделаешь, должен сделать, хочешь сделать; и сделай его поскорее. Подумаешь, какой-то выбор... Я сделал подобие попытки сдвинуться с места, и тут меня настиг жиденький баритон заместителя, сказавшего:
- Пиши доверенность на металлобазу, Нифонт.
Вот оно: самое безжалостное мучение, какое уготовано экспедитору и вообще человеку, каким-то образом вовлеченному в смертный бой за металл, это испытание, пытка металлобазой. Когда с человеком так поступают, еще не значит, конечно, что от него хотят избавиться, нет, почему же, он, может, и завтра пригодится для тех же целей, однако посылающие отлично осведомлены, что ждет его на металлобазе, и как-то трудно не заподозрить их в том, что они испытывают определенную радость, некоторое умственное и душевное оживление, предвкушая жестокие муки этого несчастного.
Четверть часа спустя меня и водителя, с красного лица которого не сходило выражение громкой свирепости, уже бросало из стороны в сторону в кабине огромного, утробно воющего грузовика. Водитель наше предприятие заблаговременно осыпал проклятиями и уверял, что в последний раз согласился участвовать в подобном: он не хуже меня знал, чем оборачивается командировка на металлобазу. Правда, по его словам выходило, что кругом, куда ни кинь взгляд, виноват я один. Между тем я не чувствовал перед этим парнем ни малейшей вины и защищенно, как бы отсиживаясь за глухой стеной, молчал в ответ на его упреки. Мне была очевидна его глупость, воинствующая и жалкая, и я смотрел на него с болью.
Мы были, можно сказать, заколочены в тесной, трясущейся, пронзительной кабине, и нас томило предчувствие беды, мы неслись по разбитым грязным улочкам туда, куда нам совсем не хотелось ехать, и понимали, что день потерян, и что ничего хорошего нас не ждет, и что жить нужно как-то иначе. Мимо больших и ясных окон кабины повалила, как дым, изморось, остро ранящая занесенную уже серой пеленой глубь улицы; изваялся под вымершими длинными балконами пятиэтажного дома, странного в окружении приземистых избенок, растерянно озирающийся человек. Все превращалось в острую, серую мглу, неслось, злобилось, огрызалось, а тяжелое новыми, готовыми ринуться в этот шабаш полчищами туч небо все ниже опускалось над городом, тупо ломаясь о крыши. Присевший, когда мы стояли у железнодорожного переезда, на капот нашего грузовика воробей, незванный в этом замельтешившем мире, самозабвенно ковырялся клювиком в крыле и глупо таращился на меня глупым глазом, а потом, точно сметенный безумной силой, сорвался с места и исчез во мгле. Мы с ревом пересекли площадь, по краям которой громоздились похожие на крепости здания, иногда вовсе без окон или словно из сплошной стены окон, прямоугольные, уродливые, лишенные признаков жизни, мелко и грозно запорошенные летящей с неба грязью и сильно дымившие. В серой, беспросветно обложенной пасмурью перспективе я увидел какую-то белую гору словно из льда, и на ее вершине уныло копошилась черная человеческая фигурка.
Но когда мы прибыли на место, стремительные перемещения произошли в природе и сквозь разбегающиеся тучи проглянуло солнце, не иначе как для того, верно, чтобы озарить весенним светом великую империю металла. Там в крытых складах и под открытым небом, на железнодорожных путях, на эстакадах, рядом со сваями, по которым с визгом катались подъемные краны, и под стрелами самоходных кранов - везде среди кипящей жизни лежали и ржавели трубы, стальные листы, болванки, тросы, все те металлические заготовки, что поступали сюда по железным дорогам со всех концов страны. Это была империя, где все устроено так, чтобы получить полагающийся по закону и договору металл доверенное лицо могло лишь после череды неописуемых унижений и мук. Здесь в складах, кабинетах, конторках копошилась тьма никчемных, развращенных своей бессмысленной властью людишек, что-то писавших, говоривших, делавших, всегда готовых рьяно отстаивать свое право выносить резолюции, накладывать запреты, давать "добро" или гнать прочь бедолаг просителей. Моя командировка ничего не значила в их глазах, и я терялся перед тем важным видом, который они на себя напускали.