Андрей Воронин - Проводник смерти
— Материальная, — немедленно отреагировал Амелин. — В размере восьми миллионов долларов.
— Ладно, — сказал Сорокин, — как знаешь. В этих делах и правда каждый сам за себя.
— По крайней мере с тех пор, как упразднили парткомы, — подхватил Амелин. — Наша служба и опасна, и трудна… А можно, я с вами вместе шарики побросаю?
— Приходи со своей бумагой, — ответил Сорокин. — Ну, так что там у тебя?
Тема личных неприятностей майора Амелина и полковника Сорокина была закрыта. Амелин наконец-то закрыл за собой дверь, пересек кабинет и подсел к Т-образному полковничьему столу, заставив висевшую над ним дымовую завесу слегка раздаться в стороны.
— Я просмотрел сводки за последние два дня, — сказал Амелин. — Есть такое дело.
— Опять? — обреченно спросил Сорокин. — А ты уверен?
— Стопроцентной уверенности, конечно, быть не может, но почерк тот же. Одиннадцатый этаж, форточка, следы на подоконнике. Соседи сверху весь вечер были дома. Клянутся, что ни от них, ни с крыши никто не спускался. Собственно, на крышу проникнуть там невозможно. Все чердачные люки перекрыты решетками, замки в полном порядке. Районные сыскари в полном обалдении. Получается, что он залез туда прямо по стенке.
— Одиннадцатый этаж, — напомнил не то ему, не то себе Сорокин. — Ни фига себе! Балконы? — спросил он со слабой надеждой.
— До ближайшего метров восемь, — ответил Амелин.
— А дверь?
— Дверь, конечно, нараспашку. Не полезет же он, в самом деле, обратно по стенке со всем этим добром.
Но следов взлома никаких. Нет, это, конечно, форточник. Но вот как он туда забирается, черт бы его подрал?
— Много унес? — спросил Сорокин.
— Не много, но дорого. В общем, тысяч на двадцать. — Долларов, конечно.
— Губа не дура, — проворчал Сорокин.
— Квартиры выбирать он умеет, — согласился Амелин. — Скорее всего, работает по наводке, Сорокин, морщась, потушил в переполненной пепельнице окурок, с сомнением покрутил в пальцах сигаретную пачку и раздраженно бросил ее на стол.
— Соображения есть? — спросил он.
— Да какие тут могут быть соображения? Это Копперфилд какой-то. Или этот… как его… в общем, француз один, его по телевизору показывали пару лет назад.
Скалолаз. Ползает по камням, как муха, безо всякого снаряжения. На козырьки забирается на одних пальцах, почище любой обезьяны.
Сорокин поморщился. Ему вдруг припомнилась книжка про то, как обитатель четвертого тысячелетия космической эры швырялся в чернильницу бумажными шариками.
— Беллетристика, — с отвращением сказал он. — Библиотека приключений и фантастики. Цирк. И даже не цирк, а балаган — с бородатыми женщинами и человеком-мухой. Несерьезно это, майор.
— Да почему же несерьезно? Наши высотки — это вам не Эверест какой-нибудь. Особенно сталинские.
По ним же карабкаться — одно удовольствие.
Сорокин высоко поднял левую бровь.
— Я имею в виду, для человека с соответствующей подготовкой, — быстро поправился Амелин. — Скажете, мало у нас таких?
— Урка-скалолаз, — с сомнением предположил Сорокин. — Хотя урками, конечно, не рождаются… Да нет, это какой-то Голливуд!
— Обзываться все умеют, — проворчал Амелин. — Особенно на младших по званию. В общем, при всей фантастичности это можно принять в качестве одной из версий. Кто нам мешает осторожно пощупать всяких альпинистов, циркачей, гимнастов… кто там еще подходит по профессии?
— Монтажники-высотники, — с невозмутимым видом подсказал неисправимый Амелин, которого, казалось, не мог по-настоящему огорчить даже уход жены.
— Монтаж… тьфу на тебя! Шуточки ему…
— Да какие уж тут шуточки, — внезапно помрачнел майор. — Это ведь еще не все.
— Так, — обреченно сказал Сорокин. — Есть свежие новости?
— Сообщение поступило полчаса назад. На этот раз он отметился возле Белорусского вокзала. Группа из райотдела уже на месте, так что вам туда ехать незачем…
— Да я и не собирался. Что же мне, за каждым домушником по Москве гоняться?
— Видите ли, товарищ полковник… На этот раз на месте преступления остался труп.
Глава 2
До некоторых пор все было предельно просто и ясно.
Человек, которого какой-то острослов в милицейских погонах уже успел окрестить «Мухой», никого не убивал и убивать не собирался — у него не было ни склонности к мокрым делам, ни каких бы то ни было причин ими заниматься. Это вовсе не означало, что он пацифист по натуре.
В свое время этот гибкий, несмотря на возраст, невысокий, но пропорционально сложенный мужчина с твердыми, как железо, но удивительно подвижными пальцами отправил к Аллаху немало правоверных бородачей, но тогда на нем была военная форма, и никто (кроме, разумеется, все тех же пацифистов) не считал его поведение зазорным. Благодарная Родина прицепила ему на грудь парочку медалей и орден Красной Звезды, а бородатый корреспондент столичной газеты, которого на подступах к лагерю чуть не шлепнул часовой, принявший его за «духа», накатал о его подвигах восторженную статью, впоследствии изрубленную в капусту, а после и вовсе запрещенную военной цензурой. Муха, которого в то время еще никто так не называл, не обиделся.
Он вообще редко обижался, а уж обижаться на военную цензуру или, того чище, на Родину полагал делом абсолютно бессмысленным.
Разговоры об «афганском синдроме» и «потерянном поколении» казались ему пустой болтовней — сам он не чувствовал себя ни полусвихнувшимся боевым роботом, ни потерявшим смысл жизни персонажем романов Ремарка. У него была его работа, при нем было его мастерство, его хобби, его, если угодно, талант.
К тридцати пяти годам он начал понимать, что вершина его жизни пройдена, и все, что ему осталось — это движение под уклон. Это было неприятное открытие, которое рано или поздно делает любой человек. В его случае положение усугублялось хроническим безденежьем и тем обстоятельством, что его жена и дочь стали все чаще выражать недовольство по поводу его жизненного кредо — «бедный, но честный». Им было глубоко наплевать на его честность. Да и не только им. Вокруг крали все подряд, почти не скрываясь, раздуваясь от жира и спеси, и очень часто те, кому он по роду своей деятельности оказывал помощь, вместо простых слов благодарности со снисходительным видом совали в нагрудный кармашек его рабочей одежды зеленые бумажки. В конце концов он стал напоминать себе огромный дуб, гордо возвышающийся посреди поля — дуб, сгнивший изнутри, но продолжающий шелестеть кроной в ожидании порыва ветра, который его повалит. Это было мучительное чувство раздвоения, и он почти обрадовался, когда сереньким воскресным утром его старинный приятель Валера Кораблев, уже четыре года державший ломбард на Петрозаводской, отставив в сторону полупустую кружку пива и ловко распатронивая вяленого леща, вдруг негромко сказал, глядя куда-то в сторону:
— Пропадаешь, братуха. Пропадаешь ни за что!
— Чего? — переспросил он, не донеся до губ свою кружку. — С чего это ты взял, что я пропадаю?
— Я же не слепой, — ответил Кораблев, с хрустом сдирая с леща кожу. Да и ты не первый, кто от своей великой честности по миру идет.
Тот, кого через пару месяцев растерянные сыскари окрестили Мухой, поставил кружку на стол, так и не сделав глоток. Он полез в карман, выложил на столик мятую пачку «примы» и закурил, щурясь от дыма и с интересом разглядывая Кораблева. К столику, шаркая по бетону подошвами рваных растоптанных ботинок и кривя небритую рожу, приблизился бомж Ванюша, намереваясь разжиться глотком пивка и чинариком, а то и целой сигаретой.
— Отвали, — не оборачиваясь, сказал бомжу Кораблев. — Не мешай разговаривать. Придешь позже.
Ванюша покорно зашаркал к другому столику. Глядя, как Кораблев деловито расправляется с лещом, человек, которому в ближайшее время предстояло стать Мухой, глубоко затянулся сигаретой и сказал:
— Интересно. А ты, значит, решил меня спасти.
— Угу, — невнятно промычал Кораблев, погружая в кружку свой короткий, нахально вздернутый нос, под которым топорщились жесткие щетинистые усы. Жалко же смотреть, — продолжал он, вытирая пену с усов. — Бьешься, как рыба об лед, а вокруг деньжищ немеряно.
Муха проводил взглядом проехавший мимо пивного ларька «мерседес» с тонированными стеклами. Ему невольно вспомнилось выражение лица дочери, когда она садилась в его проржавевшую до дыр «копейку», и его твердые, как стальные стержни, и гибкие, как щупальца осьминога, пальцы крепче стиснули ручку пивной кружки.
Внимательно наблюдавший за ним Кораблев незаметно ухмыльнулся в усы. Он не ошибся в расчетах: его приятель, судя по всему, давно готов был к «употреблению».
— Вот послушай, — снова заговорил Кораблев, отодвигая в сторону полупустой бокал. — Посмотри на себя. Ты же уникум, равных тебе — считанные единицы, а что ты с этого имеешь? Я понимаю, конечно: честность, законопослушание, принципы там всякие… Но ты мне скажи: должен талант вознаграждаться? Нет, погоди, молчи. Того, что ты собираешься сказать, уже даже по радио не говорят и в детских книжках не пишут. Кто у нас сейчас бедный? Тот, кто зарабатывать не умеет или не хочет. Ты со своими способностями мог бы грести бабки лопатой, а существуешь на оклад. Значит, что же — не хочешь? Поверить в это не могу. Чтобы умный, талантливый, молодой мужик не хотел жить по-человечески — да быть такого не может!