Анна Шахова - Тайна силиконовой души
– Духота? – он подошел к ней с пластиковым стаканчиком какого-то пойла – что еще можно было купить студентам в 1988 году в России? Юля безуспешно пыталась раскрыть створку окна. Саша без малейших усилий, одной рукой распахнул окно, пустив в прокуренное помещение прохладу, запах остывающего города, шум близкого проспекта, дробь чьих-то быстрых шагов.
– Да, я… не очень я эти вечеринки люблю, – Юля старалась смотреть беззаботно в его прищуренные глаза, а не коситься на то, что происходило в двух шагах, – на столе среди остатков убогой закуски, повизгивая, плясала прима выпускного курса – длинная рыжая девица, которую уже пригласили, по слухам, в три театра, как подающую большие надежды. Приме мешал танцевать шарообразный блондин в очках – «гениальный» комик. Он пытался лизать ее костлявую ногу. Нога его отпихивала и норовила сбить стильные очочки с пуговичного носа. Окружающим, по-видимому, действие нравилось – сыпались комментарии, смешки, аплодисменты. Юле сцена казалась тошнотворненькой. Она строила планы, как бы незаметно уйти. Но уйти без НЕГО было невозможно. Она уже знала, что уйдет только с НИМ. А как иначе – это же ее будущий муж? Вот странное, чужое слово. Двумя часами раньше, когда наливали первые стаканчики и все еще пытались острить и «обаивать» друг друга, перед глазами Юли вдруг словно кто-то крутанул пленку, на которой можно было разобрать лишь отдельные кадрики. Вот они с Сашей – очень близко, переплетясь, мчатся над водой. Вот они передают друг другу крошечного человечка – мелькают толстые коленки с ямочками, золотые кудряшки в снопе лучей. И снова – движение – дорога. И огромное поле – одно на двоих. Дом – деревянный, с высоким крыльцом. Она стоит на нем в косынке, в перчатках и с тяпкой, что ли? А вот Саша почему-то лежит в кровати, отвернувшись к стене. Она кричит и плачет. Он встает – медленно, болезненно, и тянется к ней, и обнимает, и становится спокойно.
– Да и я не фанат этих компашек. Может… – Сердце Юли подскочило к горлу, перекрыло дыхание. Она глотком вытолкнула его обратно, и оно застрочило в груди часто-часто. А Саша все мялся, вздохнув, поставил стаканчик на облезлый подоконник, похлопал себя по карману рубашки, отыскивая сигареты. «Нет», – сказала себе Юля, пытаясь приструнить колотившее в ребра, уши, виски сердце. «Это очень важно, чтоб он САМ сказал – «Мы». Если скажет – тогда все будет. Все. Будет. А если…»
– Может, удерем отсюда и погуляем по Арбату? Раз МЫ, – и он сделал ударение на слове «мы», – такие отщепенцы?
– И любители свежего воздуха. – Юля решительно посмотрела ему в глаза. Он ответил таким же прямым и откровенным взглядом. Больше можно было ничего не говорить: все произошло – атомы соединились в единую молекулу, обрели новую – общую жизнь…
Потом будет и полет над водой – катер мчит влюбленных, они не могут разнять рук, не могут говорить. Только слушать стук своих сердец, перекрывающий шум пенного потока. Потом будет долгожданный, главный отныне и навсегда в их жизни человек – сын Котька – Константин Александрович Шатов. Белобрысый в мать, сдержанный в отца, и слишком умный, талантливый «непонятно в кого»: школьный курс за восемь лет, университет в четыре года – филолог, японист. Университетская практика в Токио. Звонки из Осаки. И дом будет свой – усадьба посреди поля: высокое крыльцо, бревенчатые стены. И жизнь – на земле, среди дурманящих жасминов и сиреней, пахотных хлопот до упаду, горячки урожайных радостей. Будет и иное – страшное, болезненное. Да уж, в жизни не то что в сказке – свадьбой история только начинается. Повозка-судьба то скачет залихватски, то сбивается и недоуменно притормаживает, то подскакивает на ухабах и мчится в пропасть, и только чудо, кажется, удерживает ее, чтоб тянуть воз этого человеческого существования до, если и не победоносного, то хотя бы достойного конца.
После окончания ГИТИСа Юлию не взяли ни в один крупный театр. Впрочем, девяностые были временем несусветных экспериментов и авантюр. В том числе и в театральном искусстве. Студии и студийки открывались и закрывались, не просуществовав и сезона. Люша – этакая инженю с «перцем» – была к тому времени рачительной хозяйкой семейства и сумасшедшей матерью трехлетнего сына, который привык держаться за материнский подол, клянча «ма-ма-ма-ма». С этой привязанностью к младенцу Шатову чуть не отчислили из института за пропуски. Впрочем, с грехом пополам ГИТИС она закончила и теперь, невзирая ни на что, бестрепетной рукой бросив Котьку на попечение матери и свекрови, занялась трудоустройством. Все осложнялось тем, что Саша – при всей фактурности, тоже не был нужен московским театрам и сшибал третьестепенные ролишки в зарождавшихся сериалах и озвучках на радио. Денег катастрофически не хватало. «Вот такие мы бездари!» – рубила рукой перед носом мужа Люша и гневно закрывалась в своей комнате с пианино, в очередной раз принимаясь за мурлыканье партии Виолетты из «Фиалки Монмартра». В полный голос петь дома она не могла – Котька начинал «подпевать», заходясь в истерике.
В эту музыкальную студию, отпочковавшуюся от крупного театра, Люша шла, как на амбразуру: «Последний шанс. Сейчас или никогда!» Перспективу искать удачу на периферии она отвергала начисто. Эстрада с ее продюсерским беспределом пугала Люшу. Приходилось цепляться за театр. Прослушивание прошло, как ей показалось, успешно. Комиссия из трех человек – главного режиссера, примы (естественно, жены режиссера) и директора – толстого лысого дядечки без возраста по имени Эмиль Модестович, согласно покивала головами после арии Виолетты. Улыбавшийся Модестович пригласил Люшу на завтра, в 12.00, для решения «технических моментов». Ликующая звезда сцены летела домой, уже мечтая, что она сможет себе позволить на первую зарплату. Туфли? А может, и пальто: настоящий кашемир, бледно-бежевое, с капюшоном и широкими рукавами. О-ох, сколько всего нужно, сколько всего хочется! Но больше всего хочется петь, танцевать, очаровывать, репетировать до изнеможения, спорить о рисунке роли, зубрить ночами текст, падать от усталости после третьего акта, горбясь под тяжестью букетов, летящих и летящих на сцену.
Начало разговора с утирающим лысину Эмилем Модестовичем, сидящим напротив стажерки на вертящемся кресле, обескуражило Люшу. Надо сказать, что выглядела она просто сногсшибательно: полупрозрачное платье, щедро украшенное баснословно дорогим бельгийским кружевом (подарок тетки-эмигрантки, вышедшей замуж за таксиста, преобразившегося за пятнадцать лет в мясного магната), точеные ножки на двенадцатисантиметровых шпильках, глаза а-ля Марлен Дитрих. Взгляд – соответствующий.
– Должен сказать, Юлечка, – Люшу покоробило это отеческое «чка», – что вы не произвели на комиссию… э-э… потрясающего впечатления. Вас, сопраночек, много. Очень много. И вы ничем, в общем, не отличаетесь от большинства. Даже не слишком интересны… – дядечке доставляло видимое удовольствие говорить с приторной улыбкой гадости, следить за вытягивающимся лицом жертвы, смятением в глазах. «Это – паук. А я – муха. И вокруг меня плетется паутина. Но зачем? К чему?» – проносилось в голове Юли под елейный приговор директора. – Но вы ничем и не хуже. Не хуже многих. Так что, почему бы не вы? Нужно же давать кому-то шанс? – Эмиль Модестович меленько, беззвучно засмеялся. «А-а, это такой воспитательный момент. Чтоб смирной была. Так я и не задавака. Они поймут это. И все наладится», – с облегчением вздохнула Люша и засияла улыбкой в ответ.
– Ну, иди сюда. Иди, – ласково, теперь уж совсем по-отечески, поманил ее директор. Юля не поняла – куда «сюда». Впрочем, на раздумья времени у нее не оказалось, так как толстый директоришка проворно вскочил с кресла, которое укатилось в дальний угол кабинета, и конвульсивно задергал гульфик пегих брючат. Не дав директору, ощерившемуся и астматически прихлебывающему, приблизиться к ней, Люша отбежала к двери и… захохотала. Обескураженный Эмиль Модестович замер перед пустой кушеткой. Люша выскочила из кабинета, натолкнувшись на ошарашенную секретаршу – благообразную даму, будто сошедшую со страниц английских романов.
Вечером зареванная Люша, ощущающая себя персонажем пошлой и лживой пьески о продажном театральном искусстве, сняла трубку верещащего телефона. Ее атаковал ломкий голос знакомой актрисы, игравшей в злосчастной студии молчаливых матерей, нянюшек или склочных старух:
– Ну и дура! Разозлила Модестовича. Он как фурия… Но все поправимо. Иди на поклон. Придется непросто. Что ж… сама виновата. В конце концов, у тебя судьба решается! Судьба! А ты мелочишься… – пыталась вразумить несмышленую актрисульку бывалая заслуженная артистка.
– А о судьбе нельзя с режиссером поговорить? Кто, в конце концов, творчеством занимается в театре? Директор, он же почти завхоз, или…
– Вот именно что «или»! Авралов шагу не ступит без Модестовича. Он такие бабки в театр привлекает – главный ему в рот смотрит, и уволит любую звезду, если она поперек «лысого» пикнет. Ну, на жену авраловскую это, ясное дело, не распространяется.