Михаил Литов - Наивность разрушения
Я постучал в дверь, и мне открыл хозяин.
- А, это вы, - сказал он без энтузиазма. - Не ждал... Выходит, вы поверили... а ведь я вчера шутил, играл, играл словами, чтобы отвоевать себе право немного побыть с дочерью, чуточку сообщиться с ее прелестями. Ну, раз пришли, это даже интересно. Проходите. Мы развлечемся.
Этот человек сегодня жил словно по принуждению, с кислой миной, оставив роль кутилы и краснобая. Пока мы шли по коридору в комнату, я изучал его спину и думал беспредметную думу о том, что он заметно состарился со времени нашей последней встречи, что это агония, он вырождается среди своих неусыпных пороков, вырождается сам его грех, желание грешить, истощается воля и тает мощь, угасает атмосфера тепла и уюта, которую он создал, чтобы жить вне представлений о совести. И все-таки он был великолепен и в пору своего заката. Мы прошли в большую комнату, и там, задержавшись на пороге, он сделал широкий, уныло-иронический жест и сказал:
- Вот и поле предстоящей нам деятельности.
На столе возвышался десяток, если не больше, уже наполненных бокалов дело смахивало на какую-то игру; может быть, потому, что я не знал ее истинного происхождения, она представилась мне жалкой и пошлой.
- Вы с Перстовым деловые люди, - заметил я язвительно, - во всяком случае хотите, чтобы вас таковыми считали. А ведете себя порой как легкомысленные юнцы.
- Мадера, - указывая на бокалы, пояснил он с намеком на чувствительность в отношении вина; его бледное лицо на мгновение разгладилось. - Не трудитесь считать, я вам скажу - ровно пятнадцать бокалов.
- Вы собираетесь их все выпить?
- Не знаю. Проблематично... то есть загадывать, конечно, нелегко, а выпить хотелось бы. Тут есть одна закавыка. Садитесь. - Он пододвинул мне кресло, а сам сел так, чтобы линия бокалов, которые одни и занимали все пространство стола, оказалась у него под рукой. - Вам именно эти не предлагаю, но, если желаете присоединиться, найду еще. У меня большой запас.
- Спасибо, мне ничего не нужно.
Иннокентий Владимирович сделал удивленное лицо:
- Для чего же вы пришли?
- Вы вчера настаивали на объяснении.
- Но вы вчера увиливали от разговора. Или я что-то путаю?
- Я одумался.
- Хорошо. - Иннокентий Владимирович откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Он был в костюме, а не в домашней одежде, и выглядел чинно. Взрослый, бывалый мужчина, которому смешно, что я живу в нищете, как сирота, а разглагольствую о свободе. - О чем же вы хотите говорить со мной? - спросил он.
- О вашей дочери.
- Мне известно ваше мнение. Я заходил вчера, помните?.. и, между прочим, вы позволили мне в вашем драгоценном присутствии вести себя довольно-таки развязно по отношению к ней. Я обнимал ее голые ноги. И вы не возмутились.
- Я возмутился.
- Но никак этого не показали.
- Я был голый. Лежал под простыней...
- Допустим, вы показали себя человеком застенчивым. Ну что ж... Да ведь теперь все это не имеет ровным счетом никакого значения. - Он посмотрел на меня в упор и многозначительно.
- Я так не думаю.
- Все имеет значение? - усмехнулся он презрительно.
- Все, что имеет отношение к Наташе.
- Любовь, драма любви, любовный треугольник, страсть, помешательство, грехопадение... Открою карты: в одном из этих бокалов - в каком точно, не знаю, я их смешал, - весьма сильно действующее средство, которое навеки излечит меня от всех вредных привычек и наклонностей, столь вам, положительному человеку, ненавистных. Яд. Я умру. Не смотрите на меня так.
Я тоже улыбнулся:
- Но я впервые в подобной ситуации, вы должны понять, мне еще приходилось беседовать с самоубийцей, слышать от человека, что он сейчас выпьет яд. Научите, как мне вести себя.
- Вы смотрите на меня с иронией, - сказал Иннокентий Владимирович с печальной и слегка отвлеченной враждебностью, - мол, ох уж этот дядя Кеша, теперь он еще в мелодраматический тон ударился! Но меня не волнует, какое впечатление я на вас произвожу. Хочу только предупредить ваше недоумение в тот момент, когда со мной все будет кончено... вы же непременно испугаетесь: как это так, я здесь, а он отравился, этот негодяй, подумают, что я, в высшей степени славный малый, никому и никогда не принявший вреда, отравил, - вот будет ваша мысль.
И красивое лицо хозяина, прочитавшего все мои мысли, даже будущие, приняло удовлетворенное выражение. Он был недосягаем и неуязвим.
- Ваши тревоги напрасны, - говорил он монотонно, скучая, что приходится разъяснять мне более чем простые вещи. - Я оставил записку, там, в своей комнате, на ночном столике, рядом с кроватью, на который, помнится, мне случалось бросать беглый взгляд, пока Наташа прятала личико у меня на груди. Черкнул пару ясных и убедительных слов: ухожу добровольно и прошу никого не винить... ну, в общем, это понятно. Но если вы склонны проявить особую бдительность, можете, например, ни к чему тут не прикасаться, не оставлять следов, не курить, а если покурите, окурки унести с собой...
Создав эту юмореску, он немного развеселился: ад, куда его непременно уволокут, потешался над нравственным очковтирательством остающегося человечишки, который липко, весь в испарине, мелкотравчато, почти подло силился что-то высидеть в наспех скроенном уголке земного рая, разумеется эфемерном. Я оставался, а Иннокентий Владимирович уходил. Он строил свой уход таким образом, чтобы последнее слово принадлежало ему. Признаюсь, я не отказался бы молча выждать, отсидеться, стерпеть всю его победоносность, пока он уйдет, при условии, что мы и в самом деле никогда больше не встретимся. Но за его набирающей силу бравадой мне вдруг почудились дикий страх, немыслимое одиночество.
Почему меня, когда он умолкал и для заполнения паузы шевелился на стуле, гнул шею или подносил изящную руку к лицу, начинало жечь чувство жалости, которая, поди знай, не довела бы меня и до порыва раскрыть ему братские объятия? Словно прервалась цепь моего сознания, и в провал упала тягостная мысль, что его разговоры о самоубийстве заслуживают, возможно, серьезного отношения. Это было как глоток уксуса, и я не мог оставаться в компании, где предполагалось и дальше накачивать меня подобным зельем. Я свирепо огляделся. Правда, это состояние быстро прошло, и я снова не верил в его россказни так, словно верить в них было совершенно невозможно. Я замечу тут мимоходом, фактически в скобках, что не только не собирался отнимать у него право поступать по собственному усмотрению, но даже принял к сведению вопрос о самоубийстве, как только он об этом заговорил, и как-то не сомневался, что ему этот вопрос пристало решать и необходимо в самом скором времени решить. Но на возможность какого-либо моего соучастия и содействия не что иное как ироническое выражение проступило на моем лице.
Мы с ним сидели в одной комнате, дышали одним воздухом и были словно уже вне мира, а Наташа - я готов допустить это - незримо присутствовала среди нас. И нет смысла докапываться, сколь велика мера ее ответственности за принятое "папой" решение. Тут важно говорить о красках атмосферы, ощущениях, встающих как мираж образах, а жизнь, если брать ее в рассуждении непременности ее глобального подъема перед мысленным взором стоящего на краю гибели Иннокентия Владимировича, была все-таки утлым эпизодом, далеким тщедушным облаком на бледном, голубеньком небосводе. Мы сидели вдвоем, но выше, над нашими головами, за другим, незримым, столом нас было трое, и я внимал тихому и странному влиянию слова на поведение этих призраков. В каждом из них было одновременно что-то жалкое и величественное, и в каждое мгновение они менялись, блекли или становились ярче, угасали или вспыхивали ослепительно, и когда один брал все, что можно было в таком положении взять, другой покорно отдавал и съеживался или даже должен был погибнуть. Наблюдая за этой исполненной силы и прекрасного, едва ли не героического трепета души, переливчатой, наступательной игрой, в которой ведь кто-нибудь да оказывался победителем, я думал о том, что наконец-то мы с папой поднялись до уровня Наташиной страсти, пусть безумной, пусть оголтелой, пусть иссушающей, но которой нам грех пренебрегать, если мы хотим жить, а не прикидываться живущими.
***
Я сказал:
- Когда человек серьезно решает умереть, он делает это без свидетелей, вы же затеяли игру со смертью и со мной.
И с Наташей, хотел добавить я, но не решился.
- Я действовал, не зная ваших планов, - возразил Иннокентий Владимирович, - и в каком-то смысле вы мне помешали, но я успел вас и полюбить за эти несколько минут нашего общения. У меня было немало идей, как обставить свой конец, а приглянулась эта, - он жестом вошедшего в раж дирижера простер руки над сонным и таящим неизведанность богатством мадеры, - не печальная и не такая уж легкомысленная, как вам сдается. Вы, с одной стороны, вообще не верите, что я задумал поднять на себя руки, а с другой, поддерживая игру, стараетесь уличить меня в трусости. С третьей, хотите, чтобы я поскорее отправился к праотцам. С четвертой, боитесь этого, потому как все слишком уж необычно и жестко для такого уравновешенного человека, как вы. А мне страшно и весело. Не скажу, что на подобное легко отважиться. Поэтому мелькает мыслишка: а вдруг я напьюсь, свалюсь, усну, а до решающего бокальчика очередь так и не дойдет?! Есть такая мыслишка. А между тем умереть я могу и вот после этого глотка.