Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
— Ваши логические доводы любопытны, но несостоятельны. А ваши предположения не подкреплены ни одним доказательством.
— Я стараюсь быть последовательным, Искренов, а доказательства услышите позднее. Вы упрекнули Безинского в бездушии, в пьянстве и предложили ему выпить две таблетки загадочного «синофенина». Обещали, что вернетесь в половине восьмого и вместе отправитесь за золотым руном, спрятанным под верандой на вашей даче, и там, вместо соленых огурчиков, отведаете салат из свежих долларов. Безинский принял синофенин и…
— Вы не знали Безинского, гражданин Евтимов, он был коварным и подозрительным человеком.
— Вы правы, Безинский был подозрителен. Он не только вам угрожал, но и боялся вас.
— Тогда как вы объясните факт, что он беспрекословно принял неизвестное ему лекарство?
Я наслаждался тишиной, воцарившейся в кабинете. Я тоже не терял времени даром: в последние бессонные ночи я размышлял не только над философией Искренова, но и над вещами практического свойства.
— Ваш вопрос оправдан, но у меня есть ответ… Все дело в табакерке, Искренов.
— Какой?
— Серебряной, фамилии Розенкрейцер, с выгравированными на ней оккультными знаками. Я имел в виду именно ее. Вы сами сказали, что эту потемневшую от времени вещицу вы постоянно носите с собой, и признались, что издавна в ней держите успокоительные таблетки. Безинский знал о ней — он хорошо изучил ваши привычки. Тринадцатого февраля в табакерке сердцевидной формы лежало только четыре таблетки; две из них, оказавшиеся безобидным рудотелем, вы приняли сами… У Безинского не было выбора. Привычным жестом вы отпили воды из стакана, после чего передали его Безинскому, и тот не обратил внимания на форму и цвет двух оставшихся таблеток. Он тоже хотел успокоиться — его ожидал триумф. К сожалению, он успокоился навсегда.
Искренов нервно загасил в пепельнице сигарету: он пришел в смятение, руки у него дрожали. Я ликовал, я выбил его из седла. Мой богатый многолетний опыт подсказывал, что он вот-вот сломается.
— Это словесное трюкачество, гражданин Евтимов. Какое титаническое воображение! Клянусь памятью моей матери, я восхищен вами! — Его голос утратил свойственную ему мелодичность и дрожал. — Даже если все это абсурд, я готов признать достоверность вашего рассказа, если сумеете доказать, что я действительно выходил из «Лесоимпекса».
— Не торопитесь меня хвалить, Искренов, я еще не закончил. Ваши коллеги из «Лесоимпекса» утверждают, что посередине переговоров вы извинились и вышли из зала. За время, что вы отсутствовали, можно было «выкурить две сигареты». Две сигареты выкуриваются в течение двадцати минут, так что вы имели возможность заскочить к разъяренному дружку Покеру.
Я внимательно наблюдал за реакцией Искренова: его лицо исказилось, словно ему причинили физическую боль. Опустив глаза, он лихорадочно соображал; воцарилась гнетущая, гробовая тишина, и я слышал тиканье часов у себя на руке.
— Каждый из нас подвластен собственной физиологии, — неуверенно бросил он. — К тому же никто не видел, как я выходил из «Лесоимпекса».
Вся его самоуверенность неожиданно пропала — в этой тюремной куртке и брюках он превратился в обыкновенного заключенного. Я решил рискнуть.
— Лжете, Искренов. Ваша карта бита! — Он подался вперед, словно не расслышал меня. — Вас видел вахтер!
Выражение напряжения исчезло с его лица, к нему вернулось самообладание, он с облегчением вздохнул и потянулся за новой сигаретой. Искренов не торопился закурить, и я понял, что дал маху!
— Вахтер? Но его не было на работе тринадцатого февраля, он болел.
— Откуда вы знаете?
— Видите ли, гражданин Евтимов, какими бы незначительными ни казались нам вахтеры, они незаменимые люди. На них можно рассчитывать, они оказывают мелкие, порой необходимые услуги. Например, они помогут вам поймать такси именно тогда, когда вы опаздываете на важную встречу. Поэтому всякий раз, когда я бывал в «Лесоимпексе», я оставлял бай Ивану пачку «Мальборо». Тринадцатого февраля в его каморке сидела пожилая женщина и вязала. Я спросил, где бай Иван. Она ответила, что он взял больничный.
Проверять не было смысла: я точно знал, что он говорит правду. Я нажал на кнопку звонка, и в кабинет тут же вошел дежурный старшина. Я кивнул, чтобы он увел Искренова, — я не мог произнести ни единого слова.
— Прощайте, гражданин следователь… — Его голос звучал не вызывающе, а, скорее, ласково и убийственно снисходительно. Через два дня истекал шестимесячный срок со дня ареста Искренова; а это означало, что по закону следствие необходимо прекратить. Как мудро заметил Шеф: «У нас в стране существуют законы, никто и ничто, включая справедливость, не имеет права их нарушать!»
Я подошел к раковине и, наклонившись, подставил затылок под холодную струю. Чувствовал себя как побитая собака: меня постигла самая крупная неудача в моей практике. Я проиграл последнюю битву со злом, потому что поспешил с этим чертовым вахтером, пошел напролом и, будучи уверенным в себе и в своей непогрешимости, не предусмотрел вовремя седьмую случайность. Если бы я заявил, что Искренова видел Чешмеджиев, если бы мне пришло в голову сказать, что его приметил кто-то из соседей Безинского (ведь Искренов частенько захаживал к Покеру, следовательно, соседи по дому его знали), то он сдал бы позиции. Но, предвкушая свою победу, я переоценил себя, увлекся и оказался у разбитого корыта. Искренов сразу же понял, что у меня нет прямых улик и что все мои домыслы — лишь логические построения.
Я вытянулся в кресле, в котором только что сидел Искренов, и попробовал улыбнуться. Я ни на минуту не сомневался, что Искренов преднамеренно, хладнокровно отравил Безинского. Я вел себя как шавка, как глупый, рассерженный щенок… А через неделю мне предстояло уйти на пенсию.
— Прощай, Гончая! — сказал я вслух. И выдавил измученную улыбку.
(8)Мои волосы и рубашка, все еще влажные, сохли медленно, с трудом. Мне не хотелось ни о чем думать, но у меня в душе родилось стертое временем воспоминание, которое, как мне казалось, давно позабылось и напоминало старую фотографию, упрятанную глубоко в моей памяти.
Нам с Божидаром исполнилось по двадцать семь лет, мы работали в милиции и учились заочно в юридическом. Я был женат на Марии, а Божидар ходил в холостяках и клялся, что преданность революции навсегда спасет его от брачных уз. Мы жили втроем в полуразрушенном бомбардировками жилом доме вблизи зоопарка. Мы здесь жили на правах не квартирантов, а бродяг, заняв без разрешения одну непострадавшую комнату с кухней. Мария заботилась о нас двоих, стирала, гладила, готовила, когда появлялись продукты. Божидар привез с собой старый аккордеон, а я коллекционировал гашеные марки. То были суровые, романтические и счастливые времена: мы располагали радио, куском ковра, кухонной печкой, начищенной до блеска, как кавалерийский сапог, и у нас была крыша над головой, будущее и, самое главное, твердость духа.
Мне вспомнился хмурый январский день, когда мы явились на экзамен по уголовному праву. Всю ночь мы продежурили у дома фабриканта Сматракалева. По сведениям наших людей, он встречался с офицерами из английской миссии, за ним была установлена слежка, и мы с Божидаром, завернувшись в ветхие весенние плащи, торчали по вечерам перед его огромным домом, который вызывал у нас раздражение своей лжебашенкой, выложенной медными пластинками, и изящным балконом с коваными железными перилами, который напоминал голубятню. Даже в воздухе витало ощущение богатства. Мы всматривались с любопытством и презрением в освещенные окна, в которых иногда сквозь тонкие тюлевые занавески мелькали силуэты дочерей фабриканта, элегантных и красивых барышень, постоянно носивших шляпки. Случалось, порыв ветра доносил до нас звуки пианино или патефона, полные неподдельной грусти, — свидетельство, на наш взгляд, буржуазной распущенности.
В ту пятницу (я хорошо помню, была пятница) мы сдали в семь часов утра пост и, продрогшие до костей, с закоченелыми руками и ногами, поплелись в университет. Мы решили сдавать экзамен в числе первых, потому что иначе бы мы заснули. Мы готовились минут двадцать; в профессорском кабинете было тепло и уютно, книжные полки ломились от книг, пахло пыльными бумагами — как реальным воплощением человеческих познаний. Божидара сразу же завалили. Я же говорил долго и несвязно, начинал все сначала, пропускал важное, никак не мог сосредоточиться, так как слипались глаза, и в то же время чувствовал возбуждение и повышенную нервозность, которая выдает скудость знаний. На профессоре был двубортный костюм, его интеллигентное лицо казалось сумрачным и усталым.
— Коллега, — прервал он меня с состраданием, — право — наука о законах, а уже потом о морали. Станьте аптекарем, библиотекарем или машинистом, но право не для вас…