Юлия Винер - Бриллиант в мешке
Так вот. В детстве я считался среди сильных и в молодости тоже, а потом, в результате инвалидности, люди стали автоматически считать меня за слабого, а я и не рыпался, мне же удобнее, а про себя всегда знал свое. Вот только сейчас сомнение небольшое появилось, но это временное.
Сейчас вообще все как-то немного сместилось. Взять хотя бы ту же Татьяну. Всю жизнь по всем признакам проявлялась как слабая и сама понимала и вела себя соответственно, а теперь даже и не знаю, как считать. Вроде бы какая была, такая и осталась, а видится иначе. Сынок у меня в мать, и даже, можно сказать, слабее, хотя парень веселый. С Галкой все ясно – это сила. А вот Азам этот – что-то я не разберу. По всем своим показателям должен быть слабый, уже одно то, что араб в еврейской стране. И ничего у него нет, ни денег, ни специальности, кроме этого его лунгистика, или как там, и держится скромно, как ему и положено, но при этом уверенно в себе, как будто и у него какое-то достоинство имеется. Может ли оказаться, что мое разделение неправильное и что люди одновременно бывают и сильные и слабые, или иногда такие, иногда такие, или меняются со временем? Нет, думаю, что нет, одна только видимость, а в основе все то же. Всю жизнь я этим правилом руководился и менять взгляды не собираюсь.
И прямо к этому примыкает вопрос о доброте.
Вот Татьяна сказала, ей, мол, захотелось с добрым человеком пожить, а я, мол, не добрый. И правильно сказала, потому что добрый – это слабый. Говорят «добрый», а хотят просто сказать «не злой». И я, конечно, вовсе не злой, потому что злость тоже признак слабости. Но с добротой этой, я считаю, люди сильно преувеличивают и привирают. Все свои добрые поступки люди делают просто потому, что им так лучше, полезнее, чтоб совесть не мучила, или чтоб окружающие видели, или со страху, или просто отказать не умеют. Короче, для собственного удобства. Все это очень хорошо и пусть, я и сам так иногда, только нечего добротой прикрываться. Нечего слабость добротой называть. Хотя Татьяна моя всегда по-настоящему добрая была, а теперь, говорю же, не знаю, что и думать…
Но что она с добротой своей учудила, этого я никак не предвидел.
42
Лежу, жду чего-нибудь. В больнице, когда не спишь и не процедуры, всегда чего-нибудь ждешь.
Поскольку я у двери, мне слышно, что происходит в коридоре. Слышу, из соседней палаты вышло несколько человек народу, остановились в коридоре, спорят на медицинские темы. Обход. Сейчас увижу врачишку моего дорогого, похвастаюсь ему, как я быстро выздоравливаю – и садился, и мылся, и болит не так уж.
Заглядывает к нам в палату какой-то в кипе, ищет глазами кого-то. Ясно, что не к арабчонку, зову соседа, это, мол, не к тебе? А сосед все под простыней накрытый лежит, пока выпутался, пришли врачи и оттеснили кипастого посетителя обратно в коридор. Арабскую хамулу тоже в коридор попросили, и какая досада, нету с врачами моего доктора Сегева, а есть зато усатый Джордж. Белых халатов целая толпа, это они студентов привели с собой на нас обучаться, среди них даже один китаец.
Когда до меня дошли, я сразу спросил про доктора Сегева, но мне сестра говорит: тихо, тебя сам профессор будет осматривать.
Этот профессор мне даже в лицо не глянул, осматривал меня, будто перед ним бревно какое-то лежит, в котором только один сучок представляет интерес, то есть моя нога. Осматривает, щупает и все время говорит, говорит, объясняет, какой я интересный случай в связи с имеющимся заболеванием и какие мне грозят осложнения, не знает, что я по медицине почти все понимаю. Я осложнений не ожидаю после такой замечательной операции, но вижу в какой-то момент, что он кивает с одобрением в сторону усатого Джорджа. Нет, говорю, это не он, а доктор Сегев, а он наоборот, он хотел меня выписать, и хочу все им объяснить, но они уже пошли дальше. Только медсестрица, грымза эта крашеная, накрыла меня и говорит, лежи спокойно, отдыхай, вон к тебе сейчас твой брат придет.
Да еще стажер-китаец – увидел мою перекошенную физиономию, остановился, хихикнул и говорит на ломаном иврите:
– Плохо чувствуешь, а? Больно, хи-хи?
– Вали, – говорю, – отсюда, фря китайская! – по-русски, естественно.
Он опять хихикнул, поклонился мне и отвалил.
Брат? Какой еще брат? Нету у меня братьев и не было никогда.
В палату потянулась снова арабская компания, а за ними тот кипастый, что раньше заглядывал.
Вошел, стоит и водит глазами с меня на соседа и обратно. Сосед на него не реагирует. Хорошего роста, с меня примерно, и в моем возрасте, пиджак, как у них положено, несмотря на жару, из-под пиджака веревочки эти ихние слегка свисают, а в руках у него…
А в руках у него авоська!
И авоську эту я узнаю! Я прекрасно знаю эту авоську!
Здесь таких вообще нет, а эта особенно, я ее лично сплел для Татьяны из скрученных зеленых и красных лоскутов.
А он стоит, переминается, и смотрит прямо на меня.
– Вы, – говорит, – Михаэль?
– Я, – говорю.
И начинаю уже догадываться, кто это такой. Догадываюсь и сам себе не верю. Невозможно поверить, что она мне такое устроила.
Подходит и говорит:
– Я вам тут принес к обеду…
И ставит осторожно авоську у меня в ногах. И стоит, смотрит на меня сверху вниз. А я на него, снизу вверх. И такую неловкость чувствую, что не передать. Однако виду не подаю, спрашиваю более-менее спокойно:
– А вы, простите, кто?
– Я, – говорит, – Йехезкель. Я… меня Татьяна просила вам отнести… Тут суп грибной, она сказала, вы любите… И печенка куриная, не знаю, как вам понравится, я остро готовлю, но она сказала, вы любите… А как вы себя чувствуете?
Как я себя чувствую, это лучше не спрашивать. Лежу перед ним распластанный, и он на меня сверху вниз может смотреть! Мало того что она его ко мне послала, она его еще и стряпать для меня заставила! И я теперь должен ему говорить спасибо! Когда, по чести рассуждая, надо было бы ему врезать как следует, чтоб чужих жен не сманивал, и еще религиозный.
– Спасибо, – говорю, – но зачем же вы беспокоились? Мне ничего не нужно, здесь кормят сносно.
Он улыбнулся, и не могу отрицать – улыбка симпатичная.
– Ну, какое там сносно. Вам сейчас необходимо хорошо питаться, а она к обеду никак не успевала. Она к вам после дежурства забежит, примерно через час-полтора.
– Я знаю.
Ну и все, и больше сказать нечего. Но он не уходит.
Развязывает авоську, достает банки с едой и спрашивает:
– Подать вам, будете сейчас кушать?
А уже, я слышу, в коридоре гремит обеденная тележка, здесь обед рано начинается, но до нашей палаты когда еще очередь дойдет.
– Да нет, – говорю, – спасибо, я еще не голодный.
– А то покушайте, пока горячее, я завернул в газету для тепла. И сметаны принес к супу, она велела…
– Нет, я вообще-то устал немного… Хочу подремать, пока обед принесут.
Он голову наклонил, завертывает обратно банки в газету, а у самого руки дрожат. Тоже нервничает.
Я глаза прикрыл, но не совсем и рассматриваю моего конкурента. И вижу, что не случайно на него подумали, что брат. Похож, так что даже удивительно. Только бороду убрать, и волосом темнее, и глаза черные, а у меня серые. Ну и фигура, ясно, попрямее, хотя сложение похоже – плечи широкие, и брюхо не висит.
Смотрю на него и думаю: и стоило тебе, Татьяна, шило на мыло менять? Чем он меня лучше? И не моложе, и не интереснее, и по-русски не говорит, и религиозный. Правда, здоровый и прямой. Неужели из-за этого? Как-то ей такое даже не подходит. Да еще гиюр ей понадобился!
Положим, гиюр и я бы позволил, если так уж приспичило. Хотя кашерность эта, две раковины, раздельный холодильник… Еще посмотреть, какой и он-то религиозный – одна только кипа да веревочки, даже без пейсов, или, может, маленькие за уши заложены, и не заметно. И сметаны мне принес вместе с печенкой! Ничего себе кашрут. Она велела! Подкаблучник настоящий.
Принесли мне больничный суп, куриный как бы бульон с овощами. Откинули от тумбочки доску прямо мне под подбородок, удобно есть в лежачем состоянии.
– А может, – он говорит, – все-таки грибного? Вы же любите. Я бы подогрел.
И так смотрит, даже вроде жалко стало.
– Нет, – говорю, – я лучше еврейского пенициллина похлебаю. Легче для желудка и, говорят, помогает заживлению. А грибного, может, к вечеру.
Обрадовался. Побежал еду в холодильник ставить.
43
Мне с этим Йехезкелем, а проще говоря Хези, потом много дела пришлось иметь.
И что это за человек оказался – я, стыдно сказать, потом даже удивляться перестал, что Татьяна на него запала. И даже теорию свою насчет доброты слегка пересмотрел. То есть такой доброты человек, каких я нигде не встречал. И главное, в душу не лезет, а просто смотрит на тебя так, словно заранее тебе все твои пакости простил да еще и посочувствовал. Но про себя. И доброту проявляет не тогда, когда ему хочется, а всегда, у него это идет автоматом. Конечно, он свое добро тоже для собственного удовольствия творит, но в том-то и дело, что для него именно в этом удовольствие, а не в чем другом. И даже на жизнь зарабатывает чем-то таким, где доброта первое дело, травами исцеляет, разговорами, что-то в этом роде. Я во все это шаманство не верю, но кто верит, говорят, очень помогает, и тут, конечно, без доброты вообще ничего не получится.