Лев Корнешов - Последний полет «Ангела»
Алексей все это не просто видел, ему казалось порою, что это его поставили у стены, что это он выкрикивает слова проклятий в той груде тел.
— Не могу я спокойно читать об этих зверствах, о том, что творили с людьми, — пожаловался он майору Устияну.
— И не надо… спокойно. Когда перестанет вас трогать чужая боль — пишите рапорт и ищите другую работу.
Прав, конечно, майор Устиян. И хорошо это он советует — съездить в Адабаши. Но вначале надо встретиться с Танцюрой…
ОНИ УМИРАЛИ В МОЛЧАНИИ
Танцюра оказался низеньким благообразным старичком, смиренно дождавшимся разрешения сесть, так же смиренно попросившим сигарету. Впервые в своей жизни Алексей оказался лицом к лицу с преступником, да еще такого масштаба. Судили Танцюру вскоре после отмены смертной казни, дали ему двадцать пять, так что в этом плане бывшему полицейскому, можно сказать, повезло — уцелел, выжил и теперь судорожно, напрягая оставшиеся силенки, цепляется за жизнь, потому что не так давно всплыли новые факты из его прошлого и снова он оказался на скамье подсудимых, проклиная себя за то, что тогда не выложил сразу все.
Алексей очень тщательно готовился к встрече, заранее разработал вопросы, даже попытался определить, в каком тоне вести допрос.
И вот вошел Танцюра, от двери низко поклонился, упрятав в сеточку морщин маленькие глазки: «Доброго вам здоровья, гражданин начальник». В большой пустой комнате, в которой только и были стол, стул, табурет, голос его прозвучал приглушенно, отозвался слабым эхом в углах.
— Идите, — разрешил Алексей конвоиру.
Танцюра сел, сложил руки на коленях, с готовностью быть полезным уставился на Алексея.
— Молоденький какой, — проговорил он, — а мой сын постарше.
Танцюра бежал вместе с оккупантами, уже на территории Германии обокрал убитого нашего солдата, присвоил его документы, форму, личные вещи. Воспользовался суматохой и лихорадочной спешкой непрерывного наступления, полевым военкоматом был направлен в одну из частей. И через какое-то время Танцюра уже считался боевым фронтовиком, который в огонь не лезет, но и от огня не бегает. К медалям, украденным у убитого, прибавились новые. В одном из боев его ранило и, почти в беспамятстве, он выбросил все документы, оставив только «знак смерти» — капсулу с фамилией, именем, отчеством, придуманным адресом несуществующих родных. В госпитале ему выдали новые документы, и он впервые облегченно вздохнул — теперь-то он окончательно расстался со своим прошлым. О нем он старался не вспоминать, чтобы ненароком не выдать себя. И кошмары его не мучили, не терзали, лишь время от времени видел он в полузабытьи одно и то же: вот стоит в немецком мундире без погон, на рукаве повязка, в руках карабин. Крепко стоит на земле, день хороший, и облава на партизан прошла удачно — слава богу, не встретили партизан, только пристрелили какую-то бабу с ее крикливым щенком. Пронесло на этот раз. И оказана ему великая честь: фотографирует его немецкий фотограф для какой-то газеты. Ради такого случая сожительница вычистила мундир, он надраил пуговицы и бляху на ремне. Немец ставит его так, чтобы фоном служила сгоревшая хата и читалась табличка: «Здесь жила семья партизана». Знает Танцюра, никакая партизанская семья там не жила, а дом этот принадлежал сельскому врачу Клямкину, еврею. Всю семью Клямкиных увезли в гетто, а соседка Ганка из бывших комсомолок, в суматохе увела к себе маленькую дочку врача. Танцюра видел это, но промолчал на всякий случай. И вот пригодилось. Немец-фотограф поворачивает его и так и этак, но недоволен, ворчит, снимок не лепится, не хватает остроты. Тогда Танцюра жестом просит повременить, шагает в соседнюю хату, выволакивает девочку с куклой — как он и предполагал, прятали за печкой. И ведет ее туда, где ждет фотограф: к сгоревшему дому и колодцу перед ним.
— Еврейка, — тычет он толстым пальцем в девочку с куклой, и фотограф возбужденно забегал вокруг девочки, — юден мэдхен, — продолжает Танцюра, — сейчас мы ее…
Он усаживает девочку под срубом колодца, на приступку, на которую ставят ведра, отходит метра на три, прикидывает, удобно ли стрелять.
— Не убивайте меня, дядя, — еле слышно пищит девочка.
— Что ж ты делаешь, ирод? — отчаянно кричит прибежавшая Ганка. Танцюра отмахивается, он занят, не до нее. Вот вечером заглянет, скажет: «Раздевайся, а то за укрывательство…»
Фотограф суетится, сонная одурь, навеянная летним днем и этим идиотом в полицейском мундире, слетела. Танцюра поднимает винтовку, девочка закрывает глаза ручками, кукла падает, она ее хочет поднять, но боится отнять руки, потому что увидит ствол винтовки.
— Не так, — кричит фотограф. Оказывается, солнце должно светить с другой стороны, иначе снимок не получится. Танцюра пересаживает девочку и снова поднимает винтовку-Алексей видел этот снимок в материалах судебного процесса. Там же был и второй — девочка лежит возле колодца в крови, рядом с нею кукла, у которой на фарфоровом лобике тоже аккуратная дырочка.
На том снимке Танцюра выглядел невысоким, коренастым, словно пень на ровном месте. И вот он сидит перед ним, прошло сорок лет, поседел, еще больше укоротился, тихий, смирненький, хоть икону с него пиши. Но икона не получится, глазки подводят — злые, острые, в них — ненависть.
После отбытия первого срока, укороченного амнистиями, он поселился в новых местах, обзавелся семьей. Дети не только ничего не знали о его прошлом, но гордились им — на видном месте в горнице была фотография: Танцюра в солдатской форме, сержантские нашивки на погонах, медали на груди, пилотка со звездочкой лихо сдвинута на бровь.
Минуло сорок лет, и прошлое обрушилось на него тяжестью всех совершенных им преступлений. А он считал, что с прошлым покончено навсегда, мертвые молчат. Но… Случайная встреча с одной из уцелевших жертв, тяжелейшая работа многих людей по установлению истины — ждет теперь его новый приговор.
Нет, прошлое не проходит бесследно, оно навсегда остается с человеком, это только кажется, что от него можно откупиться, отказаться, отделаться. Невозможно это.
И прошлое нельзя расстрелять, как расстреливал Танцюра и ему подобные сотни людей, как убил он и Ганку — ведь она видела и запомнила то, что видела. Ганку он отвел к речному обрыву, выстрелил из пистолета в затылок, а труп столкнул в речку — пусть унесет течение подальше отсюда, концы в воду.
— Спрашивайте, гражданин начальник, — проговорил Танцюра, — чем смогу — помогу правосудию.
Алексей удивился: надо же, такое самообладание и такая наглость. Вот уж воистину горбатого могила исправит.
— Вы показали, что участвовали в уничтожении жителей села Адабаши.
— Нет-нет, — замахал руками Танцюра, — я не стрелял. Тогда меня назначили в оцепление.
— Расскажите подробнее, как все это было.
— Так я уже рассказывал все другому следователю, который мое дело вел. Но если интересуетесь… Значит, собрали нас, полицейских, из разных сел и местечек, на центральную усадьбу совхоза «Заря». Богатый был до войны совхоз, даже электричество в дома провели. Ночь мы переночевали там, а утром нас построил Ангел и муштровал. Потом мы приехали на грузовиках в Адабаши. Согнали всех людей и повели. Меня назначили в оцепление, чтобы, значит, никто не выскользнул. Был и такой приказ: если кто-то будет приближаться, случайный человек или партизан какой — тоже стрелять.
— Вас где поставили? — спросил Алексей.
— А на пригорке таком. Мне оттуда хорошо все было видно, как на ладони. Жара еще в тот день стояла, после дождей, значит.
— Вы помните, как все происходило?
— Разве такое забудешь?
И Танцюра начал обстоятельно рассказывать, как его и два десятка других полицейских заранее привезли на машине к месту расстрела, а другие полицейские гнали колонну людей. Командовал старший полицейский Демиденко, а наблюдал за тем, чтобы все было правильно сделано, немецкий унтер-офицер. Полицейских из оцепления развели по точкам, приказали смотреть в оба.
Жителей Адабашей выгнали за село. Впереди шел самый старый из них. Он опирался на суковатую длинную палку, но шаг у него был легкий. Танцюра удивился, какая у него седая борода и словно каменное лицо. Приезжали и уезжали грузовики, они привозили карателей, водку и пиво для них, бидоны с известью. Потом прибыл лично оберштурмбаннфюрер Коршун. После этого и начали.
— Я только стоял в оцеплении, гражданин начальник. Мне было жалко тех, которых убивали, но что я мог сделать?
Огромным усилием воли Алексей взял себя в руки, вслушался — Танцюра спокойно рассказывал:
— Старик был в первой десятке, сам пошел к яме. Ангел стал против него, метров за десять, поднял ствол автомата, заорал: «Молись, партизанский апостол! На колени!» Дед ничего не ответил, будто и не видел его вообще, поклонился всем своим в пояс, проговорил: «Прощайте, люди». Спокойно так сказал, и лицо у него было будто из камня.