Гуннар Столесен - Ночью все волки серы
— В такой день, как сегодня, когда светит солнышко, я полагаю, его можно встретить в районе аэропорта. Попробуй там…
Я понял, что говорить ему мешали два обстоятельства: он не знал, кто я, и еще бутылка в моих руках. Бутылку я тут же открыл и протянул ему.
— Веум, — представился я.
Лицо его расплылось в лучезарной улыбке, но вряд ли от того, что он узнал наконец мое имя. Когда я уходил, он уже подносил бутылку к губам. В коричневом стекле сверкнуло солнце золотистой искоркой.
Я нашел Головешку в Песчаной бухте на солнечном склоне, обращенном к морю, на одном из пирсов старого гидроаэропорта. Он был в приятном обществе. На две парочки приходилось четыре бутылки, а полиэтиленовые пакеты свидетельствовали о наличии серьезных резервов. На этом каменистом склоне, покрытом щебенкой и редкими пучками травы, на солнышке было вполне уютно, если подстелить пальто, а под голову положить свернутый свитер. Разгоряченные выпивкой дамы уже расстегнули верхние пуговки, и по земле и по воде покатились волны томления. От солнечных бликов, разбегающихся вокруг торчащих из-под воды скал, рябило в глазах. Как и мои недавние знакомые из района Рыночной площади, обе дамы были неопределенного возраста, а мужчинам явно перевалило за пятьдесят. Одним из них оказался чернявенький горбун, похожий на татарчонка, с лукавым восточным лицом, какие нередко можно встретить на улочках Парижа. Он разгуливал с обнаженным торсом, в одних подтяжках. Грудь была белая, как мел, и совершенно как у женщин, что его не смущало. Впрочем, его не смущал и горб.
Головешка собственной персоной возлежал на спине, сунув под голову ладони, и щурился на солнце. На нем была серо-голубая ковбойка и коричневые брюки. Ботинки он снял и теперь любовался большими пальцами ног, торчащими из дырявых носков. Лицо пылало, как восходящее солнце на японском фарфоре. Подойдя поближе, я увидел, что кожа на лице была обгорелой и растрескавшейся, глаза слегка слезились, а голова была голая, как коленка. На сегодняшний день он был единственным живым свидетелем знаменитого пожара 1953 года. Достаточно было только взглянуть на его лицо, как становился ясен весь кошмар того пожара. Непонятно только, кому повезло больше — оставшимся в живых или погибшим.
Я начал спускаться к ним по склону и почувствовал настороженные взгляды, обращенные ко мне. Дамы на всякий случай кокетливо одернули подолы своих юбок, и, видимо приняв меня за полицейского, карлик набросил пиджак на непочатые бутылки.
— Извините за вторжение, — сказал я. — Не уверен, что вы знаете меня в лицо. Моя фамилия Веум, и я хотел бы как-то компенсировать причиненное вам беспокойство.
Я протянул им открытый пакет, его содержимое явно примирило их со мной, и карлик сказал: «Милости прошу к нашему шалашу, как бы вас там ни звали».
Я тоже расположился под солнышком. Какое-то время мы сидели молча. В таких компаниях не стоит торопиться. Эти люди спешат только в одном случае — если до закрытия винной монополии остается пять минут. Все остальное время они наслаждаются жизнью, особенно когда уже откупорена бутылка. Впрочем, пьют они немного, главное, чтобы было хоть что-то. Но, как у всех живых людей, день на день не приходится. Хорошее настроение — они обходятся бутылкой пива. А плохое — и двух бутылок самогона может не хватить.
Для этого времени суток здесь было на редкость тихо. Движение в сторону Осане не велико, а в Песчаной бухте суда не разгружаются уже несколько лет. За нашими спинами возвышались горные склоны, округлые и приветливые со стороны Флейен, крутые и мрачные — с другой стороны, где местная достопримечательность — флюгер в виде стрелы — упорно показывала нам направление ветра.
Я сидел, обхватив руками колени, и смотрел на море.
У крайней точки Северного мыса волны морщились серебристой рябью. Мимо промчался вестамаран в открытое море, вынырнув из воды, как огромное морское животное. Летнее небо, огласил его жуткий рев, после чего, неуверенно покачиваясь, как на ходулях, он направился на юг, к Суннхордланду и Ставангеру.
— Я вообще-то с тобой хотел поговорить, Головешка, — сказал я.
Сощурившись, он посмотрел на меня.
— Да что ты? О чем же?
— О событиях прошлых лет.
— Каких это — прошлых?
— Скажем, год пожара, 53-й.
Он резко поднялся и сел, лицо его исказила гримаса, и мне показалось, что его сухая кожа затрещала.
— О пожаре?
— Открываются новые факты. Я разговаривал с Сигрид Карлсен, вдовой Хольгера Карлсена. И еще кое с кем, — я наклонился к нему. — Ты единственный, кто остался в живых. Понимаешь?
Тут у него глаза буквально на лоб полезли.
— Уж я-то знаю, как-никак. Я каждое утро вижу в зеркале свое отражение. Вот уже тридцать лет. А ты что в этом понимаешь?
Я кивнул, не зная, что ответить.
— В тот день у меня отняли жизнь. До того я был обычным рабочим парнем, не хуже других. И что со мной стало? Потребовалось несколько лет, чтобы ожоги более или менее зарубцевались. В первые годы у меня на лице была незаживающая открытая рана, а неудачным пересадкам кожи я и счет потерял. Вся жизнь пошла под откос, и забыть я это не могу, Веум! — Он схватил бутылку не глядя и сделал большой глоток. Отхлебнув еще раз и немного успокоившись, он продолжал: — Так что тебя интересует?
Все остальные молчали. Только слушали. Низко над головой пролетела чайка и закричала жалобно и хрипло, словно вспоминая жестокое прошлое.
— Я бы очень хотел, чтобы ты рассказал мне о том пожаре, попытался восстановить в памяти все, как было.
— Все, как было, — повторил он тихо.
— В день пожара… Производственный цех так и стоит у меня перед глазами, как будто это было вчера. Краску готовили в огромных резервуарах, с множеством отсеков. На каждом этапе был свой контрольный пункт, со своими измерительными приборами…
Он задумался, и мы, слушавшие его, затихли.
— В самом низу располагались баки, где происходило окончательное смешивание, оттуда краска подавалась на разлив, по конвейеру двигались пустые канистры, их заполняли и паковали в картонки, которые отправляли в экспедицию.
Я разглядывал изуродованное лицо Олаи Освольда и пытался представить его в пятьдесят третьем. Ему было тогда лет тридцать. Не слишком могучий, скорее плотный и коренастый рабочий парень, на которого можно положиться. Бицепсы его и сейчас оставались крепкими. В общем, такие ребята могут достойно нести свою ношу. Но лицо… Каким он выглядел раньше? Какого цвета были волосы — светлые или темные, — понять это теперь было невозможно.
— У нас каждый отвечал за свой участок, но не так, как на конвейере, уж, во всяком случае, у нас, в производственном цеху, было по-другому. Здесь приходилось быть предельно внимательным, нужно контролировать качество и следить за составом и всевозможными добавками. На месте не посидишь. Каждый отвечал за весь производственный процесс на своем участке. Мы сами брали все замеры, а если вводили какой-то компонент, то сами и размешивали вручную — работенка не для слабосильных. Но это было не самое страшное. А самое страшное — это был воздух. Чистым его не назовешь. Всегда с какими-то испарениями. Разбавители, которыми мы пользовались, теперь запрещены. И правильно. К концу рабочего дня башка становилась чугунной. И постоянно болела.
— Но почему вы не сообщали этого руководству?
Он усмехнулся.
— Конечно, сообщали. Но не забывайте, ситуация на производстве тогда была иная. Администрацию не волновало мнение простых работяг. Да и Хольгер был слабоват и в самый ответственный момент отступал. Я не хочу обвинять во всем Хольгера, как это делали многие. Но согласитесь, если он действительно считал, что в производственном цеху утечка, он был просто обязан настоять на своем и добиться прекращения работы. Объявить забастовку до выявления причины.
— Ты хочешь сказать, что он сам был не уверен в этом?
— Я сказал то, что думаю. И повторяю: если существовали основания для, беспокойства, он был обязан предупредить людей и вывести их из цеха.
— Хольгер никогда не говорил с вами об этом?
Он покачал головой.
— Но я замечал, что его что-то волновало. Мой пост был предпоследний, за мной оставался только он — Хольгер, бригадир. Он сидел в своей маленькой кабинке, за стеклянным окошком, и вел табель рабочих часов и расхода различных материалов. Я много раз замечал, что он сидел там, задумавшись, ничего не видя перед собой. Однажды он поднялся ко мне, все очень внимательно оглядел и говорит как бы невзначай: «А ты ничего не чувствуешь в воздухе, Олаи?» Я повел носом и отвечаю ему: «В этом воздухе всегда что-то чувствуется. Чистым, как на улице, он не бывает никогда». Больше я ничего не сказал, только пожал плечами. А за день до пожара он опять ко мне поднялся и сказал: «Олаи, мне надо отлучиться. И пока меня не будет, не мог бы ты приглядеть за всем хозяйством?»