Владимир Кашин - Тайна забытого дела (Справедливость - мое ремесло - 2)
От счастья она захлебывалась словами, ей уже не казалось неимоверным, что все так просто разрешилось, - к счастью быстро привыкают, быстро и легко! - и в ее бурной радости сразу утонули все те слезы, все те мучительные поиски, тяжкие думы, которые так угнетали ее столько дней и ночей. Все как-то сразу переменилось.
- Проводишь меня до метро? - крикнула она Вите, который не поспевал за нею и все время натыкался на встречных прохожих. - А там, от метро, наверно, еще на чем-нибудь ехать надо? Автобусом? Трамваем? Не знаешь? Слушай, у меня осталось только двенадцать копеек, на обратную дорогу может не хватить. Дашь пятак?
- "Где эта улица, где этот дом?" - пропел Витя. - Не представляю. И ты заблудишься. Езжай на такси. На тебе пять рублей. А дорогу обратно найдешь - Крещатик все знают, даже если по ошибке в Африку заедешь. Я бы с тобой поехал, но у меня через полчаса свидание.
- Нет, нет, не надо, доеду одна.
- Но ты позвонишь - что и как? Хорошо? Если сегодня меня допоздна не будет, то обязательно завтра. А к Василию можно туда сходить? Или хоть передать что-нибудь?
- Не пускают. Но уже и не надо. Он завтра будет на свободе.
Пока ловили такси, Леся понемногу собралась с мыслями и успокоилась. У нее появилась уверенность в победе над теми, кто не поверил Василию, кто посмел заподозрить его в страшном преступлении. Она уже заранее торжествовала при одной только мысли о предстоящем разговоре со следователем Субботой и подполковником Ковалем, когда сможет прямо посмотреть им в глаза. Что они тогда скажут?!
Но какой же странный был разговор с Людой! Словно говорили на разных языках. Что она хочет еще объяснить? Но, в конце концов, это не так важно. Главное - Василий теперь спасен, и вскоре они вдвоем будут смеяться над ужасами, которые остались позади и больше никогда не вернутся, или просто-напросто позабудут всю эту нелепую историю, как страшный сон.
Леся вбежала на четвертый этаж, заранее думая, какими словами она выразит свою благодарность Люде.
Люда, однако, открыв ей дверь, всем своим видом дала понять, что собирается разговаривать только официально. Подчеркнуто вежливо, исподлобья рассматривала она Лесю опухшими от слез глазами: вот, мол, какая ты! Но чем же ты лучше меня?! И была похожа на раненого ежика, который во все стороны выставил иголки, предупреждая, что никому не позволит к себе прикоснуться.
Из-за этого Лесины благодарные и теплые слова так и не были произнесены, и, войдя в Людину комнату, она сказала:
- Я - Леся, вы теперь уже знаете. Хотите вы этого или нет, а должны помочь Василию, с которым случилось несчастье. Это в силах сделать только вы. Он не может обойтись без вашей помощи.
- Вот как! А мне помочь уже не может никто, даже вы, Леся. Никто! Да ладно, садитесь уж, раз пришли, поговорим откровенно.
Их беседа была прервана только один раз. Настойчивым телефонным звонком. Звонил Коля. Он тоже хотел узнать, был ли Василий у Люды вечером десятого июля, чтобы как-то помочь другу и следствию, не впутывая в эту историю Лесю.
Люда сказала ему:
- Да. Был у меня. Но не беспокойся за своего друга и за меня. Я все знаю. От кого? От Леси. Не веришь? Она сейчас у меня. Ясно тебе?
Кажется, на другом конце провода не ждали такого поворота событий и растерялись.
- Что же ты молчишь, Коля? - закричала Люда. - Что же ты теперь молчишь?
Коля, видимо, что-то бормотал в ответ, но Люда с силой швырнула трубку.
Леся вышла из дома Люды раздавленной.
Два часа говорили они с Людой. Поплакали. Сколько слез пролила Леся в последнее время, но они не были такими горькими, как эти, самые обидные за всю ее жизнь. Расстались подругами. Люда обещала вместе с матерью прийти в милицию и засвидетельствовать алиби Василия.
А Лесе уже ничего не хотелось. Она добрела до станции метро "Дарница", села в вагон и забыла, куда и зачем едет. Ей было много легче, когда она искала это проклятое алиби, чем теперь, когда она его нашла. В ушах все еще звучали слова Люды: "Я ненавижу его теперь, и люблю еще больше, и терзаюсь этим, презираю себя за это. Но я не хочу и не стану унижаться. Будь что будет..."
- А ребенок? - спросила Леся растерянно, словно и она была виновата перед этим еще не существующим человечком. - Ты его оставишь?
- Лесенька, я его не убью, он будет жить, не пропадет без отца - я сильная. Маму только жалко, совсем извелась за эти дни, но молчит, не вмешивается, хочет, чтобы я сама все решила. Она у меня умница. Меня ведь тоже без отца вырастила, но он умер, когда я уже родилась. А ты будь счастливой, если только сможешь. Ему не говори, что все знаешь. Он тебя любит, я чувствую. Знаешь, как он о тебе говорил, какие у него глаза тогда были!
- Любит? Быть счастливой? Нет! Никогда! Я сделала то, что должна была сделать. Теперь я ему ничего не должна. Теперь - все!
Обе чувствовали себя очень несчастными, одинаково оскорбленными и поэтому близкими друг другу, едва ли не родными.
Леся и не заметила, как доехала до конечной станции. Вышла. Перешла на противоположную платформу и, уже твердо решив, как поступить, поехала назад, в центр.
Над городом стояла тихая ночь. Лишь изредка случайная машина, шум катера на Днепре или торопливые шаги запоздалого прохожего нарушали тишину, но после этого казалась она еще более глубокой.
Леся шла по узенькой аллее мимо магазина головных уборов, мимо серой арки пассажа и освещенного гастронома, машинально срывала мелкие тугие листочки с подстриженного кустарника, сминала их и бросала в рот. Листочки были горькие, и на душе от всего пережитого было тоже горько, но Леся уже не плакала.
22
Клава проснулась днем. Потягиваясь, вспомнила неожиданно оборвавшийся сон: она танцует вальс в очень теплом зале, и легкое платьице веером играет у ног... Когда это было? Когда она танцевала последний раз?
Еще не совсем прояснившимся взглядом осмотрела комнату. Высокий, с лепными херувимами потолок, влажные стены, прикрытые старыми олиографиями, шаткий круглый столик, потрескавшийся умывальник с разбитой деревянной спинкой, проржавевший эмалированный таз... Вот и все, если не считать широкой, занимающей полкомнаты деревянной кровати, на которой она лежала.
Было холодно. Мадам, как прозвали хозяйку "меблированных комнат", позволяла разжигать печи только перед самым приходом "клиентов". Клава села, натянув на себя видавшее виды ватное одеяло.
За тонкой фанерной перегородкой, отделявшей ее комнату от соседней, пела женщина, которую все называли Коко. Возможно, это была фамилия, давно уже ставшая именем, а скорее всего - прозвище.
Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской,
Как печально камин догорает...
Голос у Коко был нежный, и Клава никак не могла понять, как же он сочетается с таким неприятным внешним видом этой всегда пьяной женщины.
Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой,
То печально опять угасает...
Коко была уже немолода, "клиенты" ею не интересовались, но, несмотря на это, Мадам не только держала постаревшую красавицу в своих "меблирашках", но и терпела ее бесконечное ворчанье и, казалось, даже побаивалась ее. Они были знакомы давно - еще с того времени, когда Мадам хозяйничала не в бедных "меблированных комнатах", где тайком от власти держала "барышень", а в фешенебельном увеселительном доме, известном всему городу.
Вчера, когда после обеда барышни не знали, куда себя девать, Коко разучивала с ними свой романс, и они с мучительным наслаждением, безжалостно растравляя себе душу, тянули эту печальную мелодию. И, только доведя себя до слез и выплакавшись, немного успокаивались. Так бывает: когда болит зуб, человек согласен лучше испытать мгновенную резкую боль, чем терпеть тягомотную и ноющую.
Как ни куталась Клава в одеяло, теплее не становилось, и вдруг она поняла, что холодно ей не оттого, что остыли за ночь стены, а оттого, что лед у нее на сердце. С того дня, когда изнасиловал ее Могилянский. Потом всплыло воспоминание о минувшей ночи, и по телу пробежала дрожь. Она отогнала это гнетущее воспоминание. Надо думать о чем-то хорошем, светлом.
О чем же? Вот хотя бы о том, как последний раз танцевала вальс "На сопках Маньчжурии", когда была вместе с родителями в гостях.
На весь зал звучала граммофонная музыка, и она танцевала с Антоном. Купалась в волнах счастья. Эти теплые волны исходили от Антона. Странное чувство все время охватывало ее. Это был не просто юноша, а тот самый юнкер, который, встречая ее на улице, целый год провожал взглядом и стыдливо краснел так же, как она. Где он теперь? Вспоминает ли ее?
Какой это был танец! Разве можно забыть! Сердце замирало, она видела только его влюбленные глаза и капельку пота на усиках, которые у него едва пробивались. Потом Антон исчез. Говорили, что юнкеров отправили на фронт, а когда началась революция, его видели в форме офицера белой армии.
Где же он теперь? Вернется ли? А если и вернется, то с презрением пройдет мимо нее.