Андрис Колбергс - Ничего не случилось…
Ималда вернулась к своему корыту с грязной посудой совершенно ошеломленная. Люда на нее наорала, но она даже не поняла, за что. Не слышала. Уши заложило, в висках стучало.
— Невероятно! Кто бы мог подумать! — воскликнул удивленный директор «Ореанды», которому Рейнальди, попивая кофе, рассказывал о своих мытарствах с кадрами и о счастливой находке на кухне, во всяком случае, он очень надеялся, что счастливой.
— Такое возможно лишь при советской власти! — изумленно воскликнул Роман Романович Рауса, и было неясно, упоминает он о советской власти на сей раз в положительном или отрицательном смысле.
Позже, совершая свой ежедневный обход по ресторану, он на минутку задержался возле посудомоек, благожелательно улыбнулся, а потом заговорщически подмигнул Ималде. На сей раз ему показалось, что девушка выглядит еще моложе, и он мысленно сравнил ее с птенцом, у которого начинают отрастать красивые перья.
— Алло! Нельзя ли позвать Оситиса?
— Оситис слушает…
— Доктор… Это Ималда Мелнава… Извините, что я звоню… Но у меня репетиции как раз в часы вашего приема… Я возобновила занятия балетом…
— Да, кажется, с настроением у тебя порядок. Я рад.
— Доктор, у меня очень большая нагрузка. Я хотела бы узнать о лекарствах — дозировку оставить прежней или…
Оситис отвечал, как обычно говорят врачи:
— Полагаю, настала пора выбросить все лекарства.
— Полностью прекратить принимать?
— Думаю, да. А там увидим. Где будешь танцевать?
— В варьете «Ореанды». Буду выступать с сольным номером.
— Ого!
— Вчера приехал брат, сказал, что от меня остались только кожа да кости и еще глаза. Вечером едва доползаю до постели, тут же засыпаю, а утром меня пушкой не разбудить… Если дело дойдет до премьеры, обязательно пришлю вам приглашение.
— Спасибо. А как на любовном фронте?
— Никак. У меня дрянной характер.
— Ты звонишь из дома?
— Из «Ореанды». Уже переоделась для репетиции, а Укротитель, ой, извините, балетмейстер где-то задерживается…
А Рейнальди тем временем возвращался из объединенного отдела кадров. Старик ступал большими шагами, втянув голову в бобровый воротник толстого на ватине пальто. Бобровую шапку он напялил на самые уши. В кармане у него лежал приказ «о переводе подсобной работницы Ималды Мелнавы в танцовщицы». Битый час ходил он из кабинета в кабинет, доказывая, что балерине Мелнаве следует платить хотя бы столько же, сколько Мелнаве посудомойке. Из отдела труда и зарплаты — в плановый и бог весть в какие еще отделы, где собирал подписи, сталкиваясь с натренированным сопротивлением. Последний аргумент — «А как вы думаете, вот мне, например, платят всего сто десять!» — буквально шокировал Рейнальди. Чем меньше в кабинетах дамы были заняты работой, тем утомленнее и злее они были. Все они прекрасно знали, что мытье посуды — занятие не из приятных, а танцы, как помнилось им со времен молодости, — сплошное удовольствие, поэтому поставить знак равенства в зарплате Ималды рука у них не поднималась. Да, они тоже не считают, что такое неравенство справедливо, но быть тому или нет, пусть решает начальство. И Укротитель долго сидел на жестком стуле возле кабинета Шмица — управляющего трестом общественного питания, пока Шмиц его наконец принял. Дверь кабинета зорко охраняла секретарша. Переговорив со Шмицем, Рейнальди готов был обозвать его старым идиотом, а не обозвал потому, что сам был старым.
Демонстрируя принадлежность к системе общественного питания и царящей там чистоте, за своим письменным столом Шмиц восседал в белом накрахмаленном халате, прекрасно гармонировавшем с совершенно седыми волосами управляющего. Под расстегнутым халатом были видны костюм, галстук и рубашка, в манжетах которой красовались золотые запонки. Шмиц незаметно ими поигрывал.
За спиной у Шмица висел плакат во всю стену, написанный большими буквами: «Кто хочет сделать дело, ищет способ, кто не хочет — причину». Любой посетитель или подчиненный, войдя в кабинет, сразу как бы получал ответ на свой вопрос, потому что плакат и Шмиц представали перед ним как единое целое. Цитата была взята из речи теперь несколько подзабытого государственного деятеля — внизу стояла его подпись. Таким образом, самому Шмицу думать и не требовалось. Даже как бы запрещалось.
А на стене за стулом, на котором сидел или возле которого стоял проситель, тоже висел плакат, тоже написанный большими буквами. Это был фрагмент уже из другой речи упомянутого государственного деятеля: «Не поручай дела, если знаешь, что не сможешь проверить (проконтролировать) сделанное». На этот плакат, как и на посетителя, взирал сам Шмиц. Плакат как бы утверждал, что управляющий трестом полный склеротик — он не в состоянии запомнить даже одно-единственное предложение и поэтому каждую минуту вынужден его перечитывать.
Посетителей Шмиц встречал и провожал сидя, время от времени у него дергалась одна половина лица. В кабинете почти непрерывно звонил телефон, и Шмиц, сказав в трубку несколько фраз, иногда брал листок из стопочки красивой белой бумаги, которая лежала на столе, что-то набрасывал на нем, после чего нажимал кнопку сигнального звонка. Тут же входила секретарша, брала листок и уходила улаживать вопрос. Повесив трубку, Шмиц говорил посетителю:
«Извините, я ужасно загружен… Очень напряженный рабочий день… Звонил Евгений Петрович Огуречкин — доктор медицинских наук, профессор, лауреат республиканской государственной премии, умнейший человек… Мы дружим…»
Начало и конец фразы обычно не менялись, только имена, фамилии, отчества, титулы… Однажды Шмиц сказал: «Гость из Москвы» и Укротитель тогда не понял, следует это считать почетным званием или Шмиц сказал просто так.
Пока управляющий трестом говорил по телефону, Рейнальди осматривал обстановку кабинета и подобрал оригинальное сравнение — обвешан всякими штучками и фитюльками, как «жигуль» портового торгаша. Под стеклом и на полках, на письменном столе и на стене висели и лежали сувениры, какие обычно оставляют местные или зарубежные делегации: разные вымпелы, глиняные медали, приветствия и поздравления в кожаных обложечках, фотоальбомы, миниатюрный танк на подставке из оргстекла, настенные фирменные календари, комнатные термометры, чернильницы и адресованные лично управляющему открытки с пожеланиями успехов в Новом году. Со всех этих предметов, очевидно, каждый день вытиралась пыль, все тщательно собиралось и хранилось — так следователи хранят важные вещественные доказательства, которые намерены представить в суде. А здесь все собиралось, наверно, для того, чтобы наглядно продемонстрировать гигантский объем работы Шмица.
Вопрос о зарплате Ималды — Рейнальди изложил его горячо, размахивая руками — вызвал на лице управляющего глубочайшую грусть: он понял, что на сей раз не отделается простым обещанием «Подумаем! Будем решать!», которое он никогда не выполнял. В его собственной конторе против него организовали заговор — требовали подписи на заявлении, как будто не знали, что он никогда ничего не подписывал, чтобы не впутаться в неприятную историю или чтобы его не упрекнули в некомпетентности.
«Дело ведь не в десяти рублях, а в самом принципе! — Рейнальди говорил, словно топором рубил. Участвуя в разных заседаниях художественных советов, он научился как хвалить, так и ругать. — Этого требует престиж искусства. Видели бы вы эту девушку! Какой темперамент, какое трудолюбие!.. Но мы травмируем ее, ежемесячно в день зарплаты напоминая, что как посудомойка она для общества ценнее! — И, чтобы немного припугнуть Шмица, добавил: — Это аполитично!»
«Вам следовало бы обратиться в отдел труда и зарплаты, пусть они решают… — Но тут Шмица осенила спасительная мысль. Не подписав, он резко отодвинул от себя заявление: — Ступайте и скажите, что я приказал… Не нужно никаких подписей — с этим бюрократизмом и формализмом пора кончать!»
Счастливая случайность свела вместе двух заинтересованных лиц — Укротителя и Ималду. Перед обоими открывались соблазнительные возможности и обоим некуда было отступать — для Ималды шаг назад означал кухню, Люду и маслины, два и три раза побывавшие в солянке, а для Рейнальди — пенсию, горечь, которой он уже вкусил. Критика по-настоящему еще не вцепилась в программу в «Ореанде», в печати лишь изредка мелькали редкие насмешки: варьете по-прежнему не считалось искусством, и критики не хотели ронять своего достоинства, опускаясь до уровня «кабаков». Но Рейнальди, за свою долгую жизнь испытавший немало изменчивых поворотов ветра, знал, — в любую минуту может вынырнуть какой-нибудь молодой энтузиаст и, чтобы утвердиться, примется за варьете. Как собственное открытие он заявит, что варьете тоже искусство и сошлется на Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза (Лейпциг) и И. А. Ефрона (С.-Петербург — издан в 1892 году), где на странице 526-й и 5-го «а» тома написано: «Варiэтэ — франц. — Парижскiй театръ спец. для водевiля, основанъ въ 1789 г. М-elle Монтансье въ Пале-Рояле… труппа перешла въ театръ того же названия, выстроенный на Монмартрскомъ бульваре… Въ 60-х годахъ сюда привлекли массу публики опереттки Оффенбаха». Прихвастнув таким образом, что имеет редкие книги и разбирается в старой орфографии, критик обрушит на программы варьете ураган возмущения — иначе никто читать не станет! — и завоет об искусстве, как собака на луну. Что для такого объективные трудности! Такой только кричит, что выбросил на искусство деньги (и какие деньги — билет в варьете стоит дороже, чем в театр!), а искусства не увидал, лишь голые ляжки. Вот у братьев-эстонцев — у тех варьете — искусство! У литовцев тоже, кажется, искусство! А у нас голые ляжки. Самое обидное — критик будет прав: ведь каждой программе нужны хотя бы два-три классных номера, которые подняли бы ее выше скромненькой посредственности. После вынужденного ухода Элги в «Ореанде» экстра-классу отвечал разве что иллюзионист, его Рейнальди удалось переманить сразу, как только тот закончил цирковое училище. Как и все его коллеги, энтузиаст-критик начнет во всем копаться, чтобы отыскать виновного. А это несложно — виноват режиссер! Вспомните — тот самый, который не выдержал конкурса и был вынужден уйти из театра — старый, сгорбленный, кривой и глупый. И подведет к выводу: в каждом церковном приходе свои нищие кормятся… обновим же кровь режиссуры в варьете!