Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
Я уже знал, кто побывал в квартире Безинского четвертым. Я мог бы обрадовать Шефа, но я никогда не спешил ему доставить даже самое незначительное удовольствие. К тому же оставался нерешенным еще один вопрос. «И почему, черт возьми, Искренов выбрал именно тринадцатое февраля, что это за фатализм?» Я спохватился, что рассуждаю вслух. Вера в таинственную силу чисел не свойственна бывшему заместителю генерального директора. Он современный деловой человек!
Какая-то неясная, тревожная мысль пронеслась у меня в голове. Я вдруг прозрел. Бросив недоеденный бутерброд в стоящую рядом пластмассовую урну, вернулся к нагретому солнцем «запорожцу» и поехал в городское Управление милиции.
(3)В огромном помещении паспортного отдела было душно, толпились суетливые, взмокшие от жары посетители. Я зашел в справочную, потом без труда нашел кабинет начальника паспортного стола. Передо мной предстал пожилой мужчина, тощий, как и я. Несмотря на изнуряющую жару, я не обнаружил на его элегантном костюме из сероватой ткани ни единой расстегнутой пуговицы. Я представился, он проверил мое служебное удостоверение, равнодушно посмотрел на меня и предложил сесть.
— Чем могу быть полезен?
— Меня интересует, когда именно в феврале австрийский подданный Фридрих Пранге покинул Болгарию?
— Вам придется подождать, — сухо сказал он, — как-никак прошло шесть месяцев.
Я остался один в небольшой приветливой комнате. Жужжащий вентилятор вращался вокруг оси, обдавая меня горячим воздухом. Бульвар Георгия Димитрова казался безлюдным, погрузившимся в дремоту. Мигающая реклама расположенного напротив магазина «Гигант» усиливала мое нетерпение. Наконец начальник паспортного стола вернулся, потер руки, словно ему было холодно, и тем же деловым тоном произнес:
— Фридрих Пранге вылетел в Вену четырнадцатого февраля послеобеденным рейсом.
— Четырнадцатого февраля? — механически повторил я. — Спасибо, вы мне помогли!
Я записал дату в своем блокноте и отметил ее тремя восклицательными знаками. Сейчас все становилось на свои места. Я был готов к встрече с Искреновым, но сначала хотелось дослушать его исповедь, разгадать до конца его загадочность, которая так меня манила, испить до дна чашу греха, прежде чем объявить ему единственно верное решение — приговор!
(4)Вы предлагаете опустить шторы, считая, что полумрак помогает сосредоточиться? Я не против, гражданин Евтимов: свет обнажает предметы и вещи, а темнота их убивает. Мы можем предчувствовать восход солнца, свет дня, усталость деревьев, полет птиц, но нас отделяет от них невидимая тайна, и наше кажущаяся слепота подстегивает, в сущности, наше воображение. Древние первыми поняли, что слепота ведет к могуществу духа, что важнее всего проникнуть в невидимое и что элементарные представления и понятия являются лишь поводом для полного мировосприятия. Не случайно легенды рисуют Гомера слепым, чтобы тем самым сделать его всевидящим. Почему царь Эдип, став помимо своей воли кровосмесителем и отцеубийцей, ослепляет себя? Я объясню, как я это понимаю. Эдип ослепляет себя, чтобы осознать свою вину, осмыслить до конца трагизм случившегося.
Но разве неволя, гражданин следователь, не подобна такой слепоте? Она тоже способствует нашему духовному прозрению, делает нас более чувствительными и проницательными. Тюремная камера, например, при всей своей убогости и тесноте, спасает нас от праздной суетности, ограждает от напускной кичливости светской жизни, от блеска нашего собственного преуспевания, свободы действий, сближает с богатством внутреннего мира и с истинным познанием, которое постигается вдали от людской суеты, наедине с гордой тишиной бытия. Я снова разболтался, но вы сами меня спровоцировали, попросив поведать о своем понимании свободы. Хорошо, я с удовольствием выполню вашу просьбу, только позвольте сначала ополоснуть лицо водой. Благодарю вас. Эта одежда, чье назначение — обезличить меня донельзя, сделать непохожим на остальных, слишком теплая, а ведь сейчас лето в разгаре.
Итак, я уже готов; закуриваю сигарету и начинаю. Человек, гражданин следователь, слеп по своей природе, потому что он торопится оградить себя, несвобода придает ему своего рода уверенность. Мы ограждаем себя при помощи обязанностей и привязанностей, ненависти и любви, своей родословной и тем самым постепенно становимся зависимыми, подневольными и при желании — безответственными. Несвободный человек по-своему счастлив, ибо другие ответствуют за него! Одному ты становишься сыном, другому — отцом, третьему — другом, четвертому — заклятым врагом, пятому — начальником или подчиненным, шестому — обидно безразличным. Как много возможностей, чтобы навсегда остаться безликим!
В своих суждениях я пришел к печальному выводу: человек несвободен даже физически, он лишен права выбора. Что бы мы ни говорили, гражданин следователь, но именно возможность выбирать и даже грешить — свидетельство нашей свободы. Прежде всего, мы рождаемся не по своей воле! Наше появление на свет зависит от решения родителей, которые до этого момента были нам по-настоящему чужими людьми. Далее… Если нас спросят, что мы предпочитаем — смерть или вечную жизнь, любой здравомыслящий человек наверняка изберет смерть, а глупец постепенно удостоверится в бессмысленности своей алчности. Что было бы, если бы писатель мог написать пять тысяч романов, а кто-то любил бы одну женщину десять тысяч лет, или, скажем, что бы я делал с собой на протяжении сотни веков? Это означало бы утрату самого бесценного — собственной уникальности. Перед смертью мы все равны (умирают бедные и богатые, счастливые и несчастливые, здоровые и калеки); к тому же смерть, подстерегая нас на каждом шагу, оберегает нашу индивидуальность, сохраняет нашу самобытность и делает из нас личности. И все-таки, почему никто нас не спрашивает, желаем ли умереть и почему мы лишены элементарного сопротивления произволу, хаосу несуществования?
Может, я докучлив, а мои мысли кажутся вам, человеку дела, чересчур отвлеченными? Наверное, в своем стремлении внушить вам симпатию я отвлекаю вас от работы? Вы предлагаете продолжить. Воспользуюсь вашим предложением. Находясь две недели в камере наедине с собой, я кормил сахаром муравьев, ползущих тонкой тускло-бежевой цепочкой, лишенных солнечного света. Мне подумалось, что они лишены и цели, несмотря на их удивительную живучесть, упорство в продвижении вперед и угнетающую невинность. Я клал на их пути крупицы сахара, на которые они набрасывались с алчностью, свойственной людям, но, когда сахар лежал поодаль, они равнодушно ползли мимо, вытягиваясь нитью по всему полу, затем — по стене, над столом, до самого потолка, где исчезали, чтобы появиться снова. Я подумал: может, я — один из этих муравьев? Который оставил своих собратьев и переступил границы дозволенного, позарившись на кусок сахара, положенный поодаль от муравьиного шествования? Я преодолел серость, бездарность, засилье повседневности, поток времени, самолично пришел к цели и, если хотите, к открытию. Вы хмуритесь. Вас раздражает мое откровение? Но вы не можете не согласиться, гражданин Евтимов, что я был поставлен перед необходимостью перебороть в себе нерешительность, травмирующее чувство страха, более того — моральные принципы; мне пришлось отречься от своей сопричастности к той модели добра, которую нам навязывают с детства, желая превратить нас в добровольных и бездушных заключенных.
Чтобы познать самого себя, человек должен покинуть толпу… и, если он осмелится это сделать, его протест увенчается победой, и он реализует себя как личность, свои эгоистические задатки, которые, вне всякого сомнения, представляют нашу уникальность. Тот, кто преступил все границы возможного и дозволенного, общедоступного и общепринятого, постигнет свою подлинную суть, то есть преодолеет психологический барьер во имя достижения цели. Почему мы тянемся к властолюбцам? Ответ прост: потому что они дарят нам надежду на защиту и преуспевание. Но почему, позвольте спросить, мы боимся их близости? Ответ также прост: от властолюбцев исходит ощущение зыбкости, поскольку их положение в обществе настолько высоко (чем выше вершина, тем больше взглядов она приковывает), что оно, по существу, является крайне нестабильным. Я это испытал на себе. Моя власть манила и отпугивала, порождала надежду и сомнения и, как я уже говорил, любовь и ненависть. По-настоящему верующий христианин неосознанно ненавидит бога, и, поверьте мне… бог рассчитан на неверующих!
Но поговорим лучше о свободе и о той духовной силе, которая позволяет нам вырваться из безликой толпы. Как я уже упоминал, мы лишены права выбора… и все мы смертны. Тогда каких именно сил и знаний, опытности и настроя может требовать от нас мораль? Если мне отказано в выборе «быть или не быть», то тогда мне дозволены все доступные способы, с помощью которых я вправе превратить себя, свое скромное, незначительное «я» во вселенную. Моя значимость в данный момент сводится к возможности презреть небытие, которое, знаю, поглотит меня, повергнет во прах. Религия придумала бессмертие души, создала почти зримый образ ада и рая, чтобы избавить нас от этого вечного конфликта; но мы с вами, гражданин следователь, материалисты. Мы сознаем собственную безысходность и, пусть вас это не обижает, сиюминутность наших восторгов. Так вот, я был вынужден бороться против надоедливого скопища муравьев, стремился к полноте самопознания, и меня привлекал не сахар, лежащий на моем пути, а та сладость порока, из-за чего я, отклоняясь, воспитывал себя как исключительную личность, человека, способного преодолеть, перейти вброд реку жизни с ее скучной монотонностью. Этот короткий бунт, безумная надежда — мое право, а может, и веление моего «я».