Жорж Сименон - Я вспоминаю
Кто в черном грубошерстном плаще, кто в синем ратиновом пальто с золотыми пуговицами. Всех нас, возбужденных, похожих на гномиков, инспектор ведет строем до угла улицы. Там мы разлетаемся с шумом, рассыпаемся в зыбком, снежном, искажающем контуры тумане, из которого, подобно дальним огням в море, светят газовые фонари.
Нам слишком просторно в квартале и даже на площади Конгресса. С нас хватает небольшого пространства поближе к улице Пастера, перед бакалеей с тускло освещенной витриной.
Наконец-то замерзли ручейки вдоль тротуаров, и по ним скользят старшие мальчишки; на спинах у них ранцы.
Толкотня. Кто-то падает, ему помогают подняться. Лица смутно белеют под капюшонами, глаза блестят, нас все больше лихорадит, насыпь на площади обрастает снегом; вокруг черных ветвей вязов появляется снежная кайма.
Какой-то верзила веско объявляет:
- Здесь каток не для малышей! Пусть идут и катаются в другом месте.
Мы возимся в снежной темноте-пятнадцать - двадцать человечков. Пальцы озябли, носы мокрые, щеки тугие и красные от холода. Дыхание чистое, с губ слетает теплый пар.
Каток все глаже, все длиннее. Кто легко скользит, раскинув руки, кто начинает на корточках, а на середине выпрямляется в полный рост, приводя нас в восторг отвагой.
Женский голос издалека:
- Жан! Жан!
- Иду, мам!
- Живо домой!
- Иду, мам!
Еще один круг. Еще два.
- Жан!
Мимо проходят тени - это мужчины в темных зимних пальто, женщины с припудренными снегом волосами, прикрывающие грудь концами черных платков.
- Жан! Если я сама за тобой пойду, будет хуже!
Дыхание все чаще, оно становится хриплым.
Нас лихорадит все сильней и сильней. Отблеск бакалейной витрины ложится на иссиня-черный лед, кажущийся глубоким, как озеро.
Кто-то из нас открывает рот, высовывает язык и ловит на него снежинку. Во рту от нее привкус пыли.
- Как хорошо!
Как хороши в самом деле этот вечер, и первый мороз, и первый снег, и весь преобразившийся город: размытые контуры крыш на размытом фоне, огни, почти ничего не освещающие, и люди, словно плавающие в темноте!
Трамвай похож на волшебный корабль с желтыми окнами, плывущий куда-то в снежные просторы.
Завтра...
Об этом еще не смеешь и мечтать: слишком много часов отделяет нас от завтрашнего дня, и если о нем думать, то от нетерпения станет совсем худо.
"Большой универсальный" торгует сегодня до полуночи, а то и позже. Потом упадут железные ставни; у вконец вымотанных продавцов и продавщиц ноги будут подгибаться, а голова - гудеть; полки и прилавки опустеют.
О святой Николай, мы тебя зовем
О святой Николай, приходи в наш дом
Матери беспокоятся, выкликают в таинственную тьму наши имена.
- Виктор! Виктор!
Компания тает. Вот нас уже шесть, потом пять. Теперь весь каток в нашем распоряжении, но уже нет сил по нему скользить.
- А тебе что принесет Санта-Клаус?
- Во-первых, никакого Санта-Клауса нет...
- А кто же тогда?..
- Родители!
- Неправда!
Спотыкаясь, бреду вдоль стен по улице Пастера. Вот и улица Закона. Сквозь замочную скважину вижу мирный свет на кухне, тихонько стучусь в почтовый ящик.
С морозу щиплет глаза; хорошо бы лечь спать прямо сейчас, без ужина, чтобы поскорее настало завтра.
- Кто такой святой Николай?
- Покровитель всех детей.
- А Леду сказал, что это родители.
- Леду - глупыш.
- Он сам видел.
- Что он видел?
- Как его отец бросал через форточку орехи.
Вторую неделю святой Николай то и дело напоминает о своем присутствии. Ни с того ни с сего из форточки или из окна, распахнутого в темноту, вдруг проливается дождь орехов и миндаля.
- Ешь...
Окна и двери законопатили. Печка вдруг принимается гудеть, видимо, откуда-то потянуло сквозняком. Из ее нутра слышится глухое "пыхх!" - мы знаем, что это к добрым вестям.
Дезире пришел с работы, но он не спешит переодеться в старый пиджак и шлепанцы. Анриетта одета для выхода. У мадемуазель Полины заговорщицкий вид.
Мы с братом греемся в нашей комнате на третьем этаже, прижимаясь в постели спинами друг к другу. В свете ночника по комнате пляшут тени. Слышу, как открывается, а потом затворяется входная дверь и удаляются по улице шаги.
Спустившись, я застал бы на кухне мадемуазель Полину, которая стережет дом, переписывая между тем конспекты лекций.
Дезире и Анриетта оказываются вдвоем перед входом в "Новинку" только вдвоем, как в былые времена.
Она держит его под руку, как когда-то; он настолько выше, что словно несет ее по воздуху.
На улице Пюи-ан-Сок их сразу подхватывает и увлекает за собой толпа, проплывающая перед витринами. Все в этот час на улице - все, у кого есть дети. Покуда тысячи детей спят беспокойным сном, взрослых лихорадит и глаза у них разгораются при виде кукол в человеческий рост, деревянных коней с настоящими гривами и обтянутых настоящей кожей, заводных поездов и пряничных санта-клаусов.
- Погоди, Дезире. Это нам не по карману. Лучше поменьше, но уж самое лучшее...
Для варшавянки Файнштейн этот день ничем не отличался бы от других разве что она может спокойно посидеть одна в кухне, где так тепло, что по запотевшему оконному стеклу, завешанному суровой шторой, стекают капли влаги.
Слышу сквозь сон шум и голоса. Просыпаюсь раз, другой, третий, щурюсь на пламя ночника. Может, уже пора?
Наконец-то привычные звуки: в плите разводят огонь.
- Кристиан!
Босой, путаясь ногами в длинной ночной рубашке, бросаюсь вниз. Не успел даже сунуть ноги в ночные туфли. Пол холодит ступни. Ломлюсь в дверь столовой, но она заперта.
- Погоди, Жорж, сейчас отец отопрет.
Дезире встает, натягивает брюки; спущенные помочи бьют его по ляжкам.
Никогда еще мы не вставали так рано; поэтому еще острее чувствуем необыкновенность дня.
Кристиану никак не проснуться, он спит на ходу и при виде распахнутой двери разражается слезами.
Все это для него чересчур! Столовую не узнать! С порога на нас обрушивается необычный запах - пахнет пряниками, шоколадом, апельсинами и чем-то еще.
На покрытом скатертью столе - блюда и тарелки, они полны марципаном, цукатами и прочими лакомствами.
Кристиан шмыгает носом. Избыток счастья его пугает. Барабан. Кепи. Хлыстик. Труба. Строительный материал!
Он не в силах смотреть на все подарки сразу и машинально сжимает в руке апельсин, с которым похож на младенца Христа, держащего увенчанный крестом шар, олицетворяющий весь мир.
- Ты доволен?
- Да.
Я лучше владею собой. Приступаю к разбору богатств, особенно любовно разглядываю коробку с красками в настоящих тюбиках
- Жорж! Ты видел вот это?
Это конструктор. Я и не мечтал получить конструктор, но теперь даже не поднимаю головы, зачарованный новыми красками. В сотнях и тысячах домов дети в ночных рубашках восхищаются так же, как мы.
Дезире подходит к Анриетте и неуклюже, как всегда в подобных случаях, преподносит ей крошечный футляр с брошью. Но Анриетта, даже получая подарок от мужа, смущается и бормочет:
- Боже мой, Дезире, я даже не ожидала... Ах, спасибо!
На глазах у нее слезы.
- Какая красота! Слишком роскошно для меня! А я тебе приготовила только вот это.
Трубка. Трубка с изящным тонким мундштуком, по маминому вкусу.
- Тебе нравится?
Отец тут же набивает ее и закуривает натощак - сегодня можно все что угодно. Жильцы еще спят. Мы в столовой, и ставни пока что закрыты, и газ горит, словно вечером. От нас еще пахнет постелью, мы не замечаем холода. Лакомимся шоколадом, инжиром, изюмом. Кусаем то от марципановой фигурки, то от сдобной булочки.
- Дезире, сходи принеси им туфли, а я пока зажгу огонь.
Дома всё сегодня еще необычайнее, чем на заснеженной площади Конгресса. Из кухни долетает запах керосина. Мама мелет кофе и кричит нам:
- Дети, не наедайтесь, сейчас сядем за стол.
По улице Иоанна Замаасского идет первый трамвай с рабочими. Колокола на приходской церкви возвещают первую службу. Наверно, в церкви, освещенной только свечами, мальчик-служка звонит сейчас в колокольчик. Впрочем, нет! Сегодня утром служек не будет- их заменяет ризничий.
На завтрак все выбирают себе по сдобной булочке, один Кристиан не решается откусить: ему попалась булочка в форме барашка и мой брат жалеет его.
Вокруг сплошные сласти, весь дом пресно-сладкий. Отец оделся.
- Одевайтесь, дети, а то простудитесь.
Из соседнего дома слышится тонкий звук трубы. Рассвет как будто не решается наступить. Городские звуки никак не сольются в привычный оркестр. Даже боязно поднимать ставни.
Уже девять, я мы все еще в ночных рубашках; животы переполнены, глаза щиплет от недосыпу. Отец уже ушел.
Пора тушить лампы, начинать день. Ставни поднимаются, и мы видим заколдованную улицу.
Весь мир куда-то исчез; монастырская школа, которая так близко от нас, виднеется или, скорее, угадывается где-то вдали, за пеленой морозного тумана, липнущего к окнам. Проходят люди, пряча руки в карманах, а головы втягивая в поднятые воротники; они выныривают на мгновение из тумана и снова тонут в тусклом небытии.