Елена Арсеньева - Имидж старой девы
Алка сосредоточенно терзала педаль газа, но не могла стронуть машину с места.
– На-пи-лась ни к чер-ту! – раздельно сообщила она. – То есть это… к черту! Ладно, теперь пошли гулять, а то еще пристанет кто-нибудь.
Она выбралась из машины, помогла сделать то же Лариске. Та заметила пустую бутылку от коньяка и вяло, как бы мимоходом удивилась: когда успели все выпить? Ну и молодцы!
– Ну и молодцы… – бормотала она, пытаясь подладиться к размашистым шагам и беспорядочным движениям Алки, которую мотало из стороны в сторону. – Ну и мо-лод-цы…
– Я сейчас знаешь на кого похожа? – хихикнула Алка. – На ту змею из анекдота. Знаешь анекдот? Ползут две змеи из кабака, пьяные-пьяные, как мы с тобой, и одна другую спрашивает: «Слушай, подруга, ты не помнишь, я ядовитая или нет?» – «Ядовитая, ядовитая», – говорит подруга. «Ну, тогда мне полный писец. Я только что язык прикусила!»
Она захохотала, а Лариска подхватила.
Так, громко смеясь, они довольно долго брели по пустым улочкам маленького пригородного поселка, ориентируясь на гул многоголосого шоссе, и вот наконец впереди показалось оно само. Здесь девчонки разом подняли руки, и не прошло и десяти минут, как обе оказались при деле. Уже смеркалось, дневные заботы отходили на задний план, темнота несла с собой мужские желания, удовлетворять которые что Лариска, что Алка умели как надо. И без разницы, трезвые они в это время или в дымину пьяные. Профессионализм или есть, или его нет. Но если он есть, его не пропьешь!
Из дневника Жизели де Лонгпре,
20 февраля 1814 года, Мальмезон
Некогда взяться за дневник. Мадам болеет, капризничает, нервничает, не находит себе места. Все не по ней! Я то готовлю ей чаи, то ставлю компрессы – обостряется мигрень, то читаю в газетах последние новости, стараясь выбирать те, где речь не идет о войне, но все пропитано только войной, более того – предчувствием неминуемого поражения! Хотя проблески надежды поначалу мелькали на нашем унылом горизонте и чудилось, вот-вот разгорится зарево новой победы. Двадцать седьмого января император был в Шалоне, выбил врага из Сен-Дизье, двадцать девятого наткнулся на патруль свирепых казаков, но счастливо избежал смерти, тридцатого отбивал атаки под Бриеном… Февраль тоже прошел под знаком победы. Объединенные силы союзников превосходили нашу армию в десять раз, однако император одержал верх под Монмирайлем, Шампобером, Шато-Тьери и Бошаном. Однако сегодня из Италии пришел слух об измене Мюрата. Оказывается, еще одиннадцатого января неаполитанский король вступил в переговоры с австрийцами и подписал договор: в обмен на то, что за ним сохраняется титул, он позволяет английскому флоту войти в Неаполитанский залив, а свои войска обращает против принца Евгения! Евгения Богарнэ…
Ах, как будто мало Мадам той тревоги, которую она испытывает за императора! Теперь к этому прибавилась неизбывная тревога за сына. О, конечно, принц Евгений всегда участвовал в военных действиях, однако он сражался против явного, известного врага. А теперь в стан врага перешел один из ближайших друзей и соратников – Иоахим Мюрат! Муж сестры императора Каролины!
Мадам не сомневается, что именно «эта стерва» (она ненавидит что Каролину, что Полину Бонапарт, которые некогда очень старательно вбивали клинья между государем и его ветреной супругой!) подстрекала слабовольного Мюрата и подтолкнула его к измене!
Конечно, это не добавило Мадам ни хорошего расположения духа, ни здоровья…
Почти все дни проводит она в Мальмезоне, хотя это – всего лишь летняя резиденция. Ах, в прошлые годы мы жили большую часть времени во дворце на Елисейских Полях – в зимней резиденции, охотились в Наваррском замке, разъезжали по всей стране… Охрана, эскорт, кареты с гербами, балы, костюмированные праздники, концерты, пикники – все радости жизни, которые может придумать прихотливое воображение Мадам и купить на те три миллиона годового дохода, что ей выделены императором… Да, она тосковала по нему, но умела находить удовольствие даже и в одинокой жизни.
А теперь… теперь мы безвылазно сидим в Мальмезоне. Она или лежит в постели, или на канапе в маленьком кабинете, который по ее рисункам был сделан Верноном. Здесь она слушает охи и вздохи бедного влюбленного Моршана. Этот долговязый красавец наделен чудным голосом, несколько, быть может, хрипловатым, но это придает особую выразительность его словам и романсам, которые он распевает, глядя в томные черные глаза Мадам. А ей он с его белокурыми волосами и сияющими голубыми глазами напоминает Ипполита Шарля – возлюбленного, из-за которого она перенесла столько бед. Я отлично помню то письмо, которое некогда писала ему под диктовку Мадам, истомленной тоской: «Да, мой Ипполит, я их всех ненавижу. К тебе одному обращена моя нежность, моя любовь… Да, мой Ипполит, моя жизнь – это постоянные терзания. Только ты можешь возродить меня к счастью. Скажи мне, что любишь меня, любишь меня одну!.. До встречи, я шлю тебе тысячу нежных поцелуев – я вся твоя, вся твоя!»
О Мон Дье, никогда не считала себя слишком чувствительной, скорее наоборот, но эти нежные слова запали мне в душу. С тех пор немало писем я написала под диктовку Мадам, однако эти письма помню с необычайной ясностью. Наверное, слова забылись бы, но нейдет из памяти образ безумно влюбленной, страстной женщины, у которой рвется сердце, рвется душа из-за того, что принадлежит она одному, а тянется, всем существом своим рвется к другому!
С другой стороны, я прекрасно понимала, что связь с Ипполитом ни к чему хорошему не приведет. Жозефина потеряла бы куда больше, чем приобрела. Кроме того, Баррас [10] и Талейран не хотели, не могли терять возможности управлять «маленьким капралом» с помощью «сладкой и несравненной Жозефины», как называл ее Наполеон. Ее роман с Ипполитом Шарлем был бы настоящим бедствием для Франции, именно поэтому я без колебаний исполнила свой долг и сделала копию этого письма для князя Беневентского. Наш изысканный дипломат, прославленный во всей Европе, не брезговал и мелким шантажом: не раз потом Жозефина с возмущением жаловалась мне, что он грозил передать это письмо Первому консулу (затем – императору!), если Жозефина, которая была не только пылкой любовницей, но и советчицей своего супруга, станет противопоставлять влиянию Талейрана свое. О господи, она так негодовала против Ипполита, убежденная, что Талейран завладел копией письма по небрежности или прямому предательству ее любовника! А виновата во всем была я, но Жозефине и в голову не приходило заподозрить меня! Напротив, она считала меня своей лучшей подругой. Ведь именно мне она была обязана примирением с Наполеоном – а дело тогда, после его возвращения из Египта, уже почти дошло до развода!
О, заканчиваю. Госпожа зовет меня. Голос жалобный – должно быть, опять разыгралась мигрень!
Катерина Дворецкая,
12 октября 200… года, Париж
Тот ветер, который подшутил со мной на улице Шо-ша, успел измениться, пока я путешествовала подземкой до станции «Порт-де-Клинанкур». Теперь это был не веселый озорник (пусть с весьма своеобразным чувством юмора!), а назойливый, злобный пакостник. Всю дорогу от метро до Блошиного рынка я бежала, согнувшись и прикрывая лицо: навстречу так и свистело, а поцеловаться еще с одной газетой мне сегодня не хотелось. Бежала я в общем потоке одинаково согнувшихся, одинаково прячущихся от ветра людей. Изредка разгибалась, поднимала голову, но видела вокруг лишь стены некоего вещевого коридора. Сбывшийся кошмарный сон про общество всеобщего потребления, осуществленная мечта эпохи тотального дефицита: вокруг вздымаются холмы джинсов, навалены курганы курток, громоздятся стены обувных коробок, удушающе благоухают моря и океаны парфюмерии – все жуткого качества, но все очень дешевое и всего МНОГО!
«Ничего не понимаю! – сердито пыхтела я в рукав куртки, которым прикрывала лицо. – Или Морис что-то перепутал? Где же антиквариат? Где ценности минувших эпох? Где Мекка коллекционеров всего мира? Это какой-то гипертрофированный Алексеевский рынок, телепортированный из Нижнего Новгорода и умноженный на пятьсот, а то и на тысячу, только и всего! А холодина какая!»
Вспомнилась иллюстрация из книги карикатур Бидструпа [11]: около забора несколько причудливо одетых людей развели костер и греют руки, поодаль навалены зеркала, картины, какие-то кресла в стиле ампир или рококо, сроду мне их не различить, а еще стоят корзинки со щенками и котятами, с попугаями и морскими свинками. Я эту картинку еще в детстве видела, у тетушки Элинор. Дословно не помню, что там было написано, но смысл состоял в том, что на Блошином рынке весь товар с блохами, от собак до антикварных кресел. Больше всего меня, впрочем, тогда поразил костер. Я сочла его художественным преувеличением. Париж представлялся мне южным городом, жарким, чуть ли не субтропиками. А сейчас я думаю, что было бы очень недурно развести костерчик из половины навезенного сюда барахла. Сколько народу могло бы согреться! Ведь и в самом деле кругом – сущее барахло.