Герхард Келлинг - Книга Бекерсона
Потом он без труда отыскал свое место в зале ресторана и некоторое время сидел в глубоком раздумье, уткнувшись взглядом в тарелку: Кремер! Чем дольше он так сидел и размышлял (по правде говоря, с самого начала), тем более определенными и окончательными казались ему былые предчувствия и догадки. Значит, Кремер. И хотя, признался он самому себе, данная взаимосвязь не оставляла больше абсолютно никаких сомнений, все же его захватил неудержимый (!) поток разных мыслей, ощущений и закипавшего в душе возмущения. Вместе с тем напоминало о себе и нечто иное, этот чудовищный, абсурдный и сбивавший с толку соблазн распоряжаться чьей-то жизнью и смертью.
Вокруг него вроде бы все осталось как было. Многочисленные посетители в упорядоченном беспорядке продолжали сидеть за своими столиками, ели, пили, говорили или молчали в полном соответствии с закономерностями приема пищи, почти как обычно, и ему, испытывавшему определенный налет любви к справедливости, это казалось в порядке вещей. Он подумал буквально следующее: что ж, так оно и есть, вам и положено здесь сидеть и кушать то, что вам подали, это правильно и справедливо… — мир обезумел, а именно потому, что сам он нормален, поскольку остался неизменным и ни на что не реагировал. А сейчас он сидел среди них и принимал решение о судьбе жизни — если не чьей-то, то по крайней мере своей! Он был уверен: кто-то из числа знакомых подкарауливает, наблюдает за ним и даже видел его. Он-то и потребовал выполнить задание, о котором исполнитель и не догадывался, хотя на самом деле очень хорошо был осведомлен о сути задания — значит, тот, кто сейчас, наверное, за ним подглядывает, отслеживал его мимику, движения и действия, знал его и понимал всю подноготную происходящего. Тем не менее он, Левинсон, не стал внимательно рассматривать сидящих в зале, а всего раз обвел их взглядом. В любом случае он ничем себя не выдал, ничем не обратил на себя внимание, демонстрируя самообладание и гордость.
Эти люди все с ума посходили, он бы действовал иначе, это однозначно. Впрочем, присутствовало ощущение (ему просто необходимо было об этом сказать), что теперь все уже позади и его единственным спасением является правда, правда и ничего, кроме правды. У него была еще одна идея — отправиться туда, то есть к Кремеру, для совершения нечто абсурдного. Речь шла о том, чтобы удивительным образом наехать на него втайне… Уже сама возможность и, строго говоря, лишь она давала ему чувство собственной значимости. В этой задумке была заложена какая-то гнусность, которая начисто перечеркивала законы человеческого сожительства. Что это значило — душевный атавизм? Может быть, завуалированный реликт? Словно о своих правах заявили доисторические времена, как бы доложили о своем возвращении. Впрочем, это ощущение очень скоро улетучилось, а им овладело чувство безграничного отвращения, вследствие чего сама мысль о том, что он мог бы оказаться на уровне этих людей, показалась ужасной.
Каким-то образом он сумел расплатиться, при всей изнурительной суете официантка озабоченно посмотрела на него и на тарелочку со счетом. Вот в чем дело, заботливый тип, констатировал он про себя со слабым оттенком здорового цинизма, в результате чего ее любезность стала ему в тягость: нет, нет, все было вкусно, даже замечательно — просто он больше не хочет, он сыт и доволен, нет, все было о'кей. Ах, как назойливо и тягостно, он слишком однозначно воспринял ее и самого себя и весь окружающий земной мир, чересчур уж корректно. Они это знали, его заказчики, — что он сидел именно здесь, — они избрали как бы невоспроизводимый, неповторимый путь, доведя до него информацию, которой он должен был располагать. Итак, сутью их сообщения явился Кремер.
Он сразу уловил, что именно Кремер стал его человеком, ключевой фигурой его задания.
Он еще посидел за столиком, вернее, до того как рассчитаться, мгновенно вскочить с места и покинуть этот рыбный ресторан, размышляя или нет, уже знал, даже видел, что он, точнее сказать, как он механически отправлял в рот куски пищи и с отвращением их разжевывал. Он физически ощущал, как его рассматривают и разглядывают, но был вынужден продолжать жевать, чтобы соблюсти правила приличия и поддерживать видимость. Только вот пища показалась ему вдруг сухой и какой-то слипшейся (видимо, дело было в выделении слюны), и тогда он всерьез задумался, собственно, чего ради он здесь. Он продолжал обгладывать рыбный скелет, который с края был обжарен и для сохранения вкуса еще обмазан пикантным соусом, подобным майонезу. Он разглядывал лежавшие на краю тарелки рыбные кости, которые сам выковыривал и обгладывал. Неожиданно он ощутил в себе отвращение и с трудом дождался момента, чтобы расплатиться по счету. Он вышел на улицу, где впервые огляделся. Ведь где-то они же должны быть — Бекерсон. Каков он, какая у него походка, какой головной убор носит — шапку или шляпу, на кого похож — то ли это заурядный тип в куртке из материи цвета хаки, то ли холеный джентльмен с замашками бизнесмена, с претензией? Ему любопытно было бы об этом узнать, однако ноль информации и никого на горизонте… Вокруг полно людей, но ни один из них ни в коей мере не напоминает ему хотя бы чем-то Бекерсона.
Самым неприятным было сознание того, что за ним наблюдают, что некто следит за ним и его преимущество заключается в том, что он его видел и видит. Это был искусный прием: всегда видеть других, самому оставаясь невидимым. Он снова и снова из чисто спортивного интереса делал крюк, как бы обходя неизвестного на повороте, внезапно притормаживал за углом дома, успевая посрамить своих потенциальных преследователей, и тем не менее успех был однозначно нулевым. Он спустился к Альстеру (река всегда была внизу, к ней всегда приходилось спускаться) и расположился на скамейке. Судя по всему, этого ему вполне хватило для вторжения таким образом в его, Левинсона, сознание, чтобы в результате без труда уйти от любой слежки. Это как тонкое острие иглы, призванное причинить раздражение или травму… и он, Левинсон, сразу уловил, что сейчас должен проявить хладнокровие и как ни в чем не бывало высказать следующее: вот видишь, мне известно, что ты здесь, но меня это нисколько не волнует… Раздумья там на скамейке, где совсем рядом плещется река, — если кому-то суждено совершить нечто определенное, в центре внимания, без сомнения, окажется вопрос о сути метода заказчика: уступчивости его жертвы предполагается достичь лишь абы как, с помощью шантажа, послушания и принуждения, или же согласие жертвы вытекает из добровольного признания чужой воли, и не должно ли согласие заключаться в собственном активном и позитивном осознании согласия, в усвоении задания и в собственном участии в его реализации? Все обстоятельства однозначно говорили в пользу последнего, в результате чего действия Бекерсона приобретали свой смысл.
Он как одинокий странник подчеркнуто медленно выбирался из внутренней части города, вниз по набережной Альстера. Несмотря на трескучий мороз, присел на скамейку с целью выяснения, не следит ли кто за ним, не пожелает ли кто-нибудь вступить в разговор — это была его робкая надежда. Затем он продолжил свой путь мимо безлюдных понтонных мостов и лодочных причалов внешнего Альстера, вышел на пристань речного флота, для которого в это время года навигация уже закончилась. За спиной у него стоял непрекращающийся гул транспортного потока, а впереди — смертельно холодная тишина речной глади. Он стоял между небом и землей, обводя взглядом противоположный берег, который упирался в горизонт. Он ни о чем не думал, уступая напору собственных ощущений… Фактически основные его мысли представляли собой лишь артикулированное восприятие, то есть повернутые в языковую сферу неясные, смазанные чувства. Продолжая вышагивать по набережной, он спрашивал самого себя: что это, Господи, за имя? Кремер, чего ради? И только сейчас до него дошло. Само собой разумеется, это еще не было само задание, это была всего лишь мысленная подсказка: ему предстояло еще привыкнуть, но вот к чему? Он был призван сформировать представление о таком действии в самом себе, внутренне осознать это представление и таким образом сосредоточиться на нем… Все это являлось безумным и бесчеловечным планом, который мог родиться только в чьем-то больном воображении. Только вот он ни в малейшей степени не усомнился бы, и тем не менее одно это имя — Кремер, его Кремер, интуитивный преуспевающий человек… Нет, пока еще ни слова не было сказано о конкретном времени, ни о какой точной дате. Только упоминание Кремера, чтобы ему просигналить: нам точно известно, где ты, мы в любой момент можем тебя встретить, мы видим тебя, ты в нашей власти, ты под нашим наблюдением. Только вот кто мог быть заинтересован в том, чтобы ликвидировать такого безобидного человека, как Кремер, да еще таким вот откровенно вычурным образом? И чем еще могло все это закончиться? Может, обернуться тривиальной шуткой? Пожалуй, это едва ли было возможно, ведь звонивший в любом случае четко назвал имя: Левинсон, какой там еще Кремер? Кто это? В конце концов напоминание имени еще ни о чем не говорило, в этом не было никакой юридической зацепки! И если в своей гражданской жизни (о Господи, да что за чудо эта гражданская жизнь!) он, Левинсон, чему-нибудь научился и что-нибудь понял, то, наверное, все же это: в конечном итоге все, что не имеет под собой юридической основы, что лишено договорности и подписи, что не является отражением фаустовского духа, то не в счет, недействительно, ничто и вообще только декорация и фасад. Может, такой взгляд на вещи ошибка?