Михаил Литов - Узкий путь
Странно, что именно в такую минуту его охватило неодолимое желание мысленно присмотреться к Фрумкину, задуматься о роли, какую тот играл в делах фирмы. Маленькая и подвижная фигурка внезапно принялась с дерзким упорством вторгаться в его сон наяву, гномик, как обезьяна заросший волосами, с плутоватой рожицей, гнусно хихикающий, заслонил собой видения иных миров. Холодным потом покрылось тело Сироткина. Стало быть, что-то уже сфабриковал, какую-то пакость уже приготовил этот малый, которому они простодушно доверили управление финансами фирмы, уже он что-то сообразил и провернул, заграбастал денежки, урвал, а им и невдомек. Сироткин убеждал себя, что не стоит фантазировать и сгущать краски, а с другой стороны, не находил аргументов в пользу рассуждения, что Фрумкин-де не тот человек, чтобы интриговать против них и наживаться за их счет. И тогда он смутно, с изумлением и разгорающейся страстью ощутил, что история взлетов и падений, заключенная в происшествиях его любви к чужой жене, каким-то загадочным образом связана с историей Бога, который пришел на землю постоять и пострадать за людей, но был предан и обречен на гибель иудеями.
Наступило утро. День был насыщен астрологической деятельностью, впрочем, сопровождался он и обильными возлияниями. Сироткин с утроенным вниманием наблюдал за поведением друзей, вслушивался и вдумывался в нравственную атмосферу, царившую в их крошечном коллективе. Попутчики, мелкие сотрудники и помощники больше не интересовали его, он сидел и пировал на вершине, где, кроме него, находились только Наглых и Фрумкин. Наглых, представлялось ему, был и остается вне подозрений. Наглых неуязвим, обтекаем, пристальное внимание к его непоседливой персоне пытается затолкать его под стеклянный колпак, заковать в кандалы, чтобы затем без помех исследовать и мучить, но тщетно, Наглых, изящный, модный и вертлявый, отлично танцует и под колпаком, опрокидывает его и вырывается на волю, как демон из тысячелетней бутылки, непринужденно разбивает самые надежные кандалы. Ничего не попишешь, на Наглых нет управы, он ловок и всем хорош, он даже пригож, а уж как красно говорит! Наглых любому понравится. Сироткин всматривался и чувствовал, что не только верит Наглых, но восхищается им, любит его и будет странным образом верить ему, даже если все факты скажут, что Наглых безжалостно обманывает его. Наглых будет бодр и моден в семьдесят лет так же, как сейчас в свои тридцать семь. Сироткин вдумывался и понимал, что Наглых на его месте давно обладал бы Ксенией наяву, а не в юношеских грезах и подростковых порочных деяниях; он понимал и до конца понять не мог, как получается, что он готов, кажется, не только излить на Наглых все тепло своего мужского, мужественного сердца, но и попытаться самому отведать возле него каких-то удовольствий, например, обнять его, найти в полумраке его губы и сорвать с них поцелуй. Не иначе как в область иррационального, невозможного, запретного уносило его опьяненное происшествиями жизни и любви воображение. Но вот Фрумкин... Тот-то весь остается в реальности.
Погрешением против правды было бы утверждение, будто он норовит хоть чем-нибудь выделиться; среди выскочек он вовсе не выскочка, не стоит наособицу; он даже пьет; не желая ни в чем отставать от приятелей, он усердно тратит деньги на водку и коньяк и, находясь благодаря этому в угаре, готов, судя по всему, следовать за ними и в абсурд, в бред и горячку. Но пьет ли он от чистого сердца, вкладывает ли в это душу? Гибнет ли он за компанию? Отдал ли свою судьбу на откуп дурным привычкам? Нет, этот парень гнется, а в действительности он несгибаем, тонущий - он, ей-Богу, все же непотопляем. Такие ни при каких обстоятельствах не теряют почву под ногами. Похоже, реальность сама спешит ему на выручку, сохраняя за ним место среди шуршащих купюр, среди отменно продуманных и просчитанных сумм, и сколько бы ни бросал он деньги на ветер, она тут же возмещает ему троекратно. И ведь это тоже факт, да еще какой! Фрумкин и реальность шагают рука об руку, поддерживая и выручая друг друга, и если Фрумкин оборотист, то неизбежно оборотиста рядом с ним и реальность. А где искать объяснение этому феномену, знает один Господь.
Из роя мелких деталей, постепенно, кирпичик за кирпичиком, складывался в сознании Сироткина цельный образ вероломного жидовства. Все прояснилось, самые удаленные, скрытые мелочи высветились, ничто больше не ускользало в тень. Пальчиками как у младенца Фрумкин берет со стола рюмочку, ликерчику ли, водочки, а выпив, слабенько и чуть-чуть жеманно охает и мановением руки прочищает воздух у рта, закусывает ломтиком ветчины, - страна на грани голода, а этот бравый молодец ни в чем не чувствует недостатка, живет в свое удовольствие. Что-то есть в нем отрешенное или просто сонное и тупое, и его жена по виду такая же, так что можно и подумать, будто она живет исключительно домашним бытом, не касаясь мирских дел, аскетична, а ведь всем давно известно, что она не из тех, кто упустит свое. Оба они как будто навека погрузились в некую молитву, а на самом деле в их головах работают счетные машинки. Я жаден, в благородном порыве внутреннего покаяния признал Сироткин, однако моя жадность в том, что мне жалко вещи, с которыми я сжился и породнился, мне жалко всю их массу за то, что бывает необходимость ее отдавать или что мне еще придется их все, эти вещи, потерять из-за смерти, но сидеть где-нибудь, спрятавшись, и подсчитывать копейки, дрожать над каждой из них я бы не смог, такое ниже моего достоинства. А они могут, это у них в крови. Делают вид, будто погружены в молитву или размышляют о тщете бытия, а сами подсчитывают денежки.
Фрумкину доверили трудную и почетную должность финансового директора фирмы, и под предлогом, что каждый должен заниматься своим делом и не мешать другому, он окружил свою работу завесой тайны. А где же гарантия, что еврейский ум их счетовода, от природы своей склонный в любую минуту благоговейно замутиться и сомлеть перед большими деньгами, не дрогнул, не поддался соблазну? Директрисса предприятия, которой фирма "Звездочеты" формально придана, не производит впечатления безупречно честного человека, а Фрумкину постоянно приходится вступать с ней в контакт, улаживать финансовые вопросы, и со стороны поглядеть (это при том, что они-то с Наглых всегда остаются как-то в тени, поодаль от этих контактов), - эти двое ведь буквально шушукаются, Фрумкин улыбается даме ангелочком и только что не сдувает пыль с ее туфелек, и она явно ему благоволит, тогда как с остальными звездочетами более чем сдержанна. Она еще не старая, ей хочется пожить на широкую ногу... Если бы она занималась прямым вымогательством, Фрумкин наверняка сказал бы, но коль он молчит, а сам так и вертится, так и виляет хвостиком перед этой сомнительной бабенкой, невольно закрадывается подозрение, что они уже спелись и всех прочих держат за простофиль.
Разум Сироткина сковал смертельный холод. Возможно, они с Наглых только воображают себя богатыми и независимыми, а в действительности у них под ногами, по гнусной затее Фрумкина, все бездоннее разверзается пропасть банкротства и тюрьма, споро приближаясь, громко смеется над их мнимой свободой.
***
Каменная набережная, с круглыми колпачками фонарей, висевшими как слоновьи уши, пышными клумбами, заплеванными урнами и сумбуром скульптур, показывавших способности к разным непритязательным деяниям, тянулась через весь центр города и праведно служила горожанам излюбленным местом прогулок. Противоположный берег покрывали густые зеленые леса, и кое-где там виднелись сооружения неопределенной формы, о назначении которых большинство местных жителей ничего не знало, как если бы они принадлежали другому государству. Во всяком случае центра города не было там, как он был здесь, где сейчас представительно шествовали, поглядывая на воду реки, Ксения и Марьюшка Иванова. Река, можно сказать, ставила заслон прекрасному и гордому разбегу главных городских улиц. Ксения и Марьюшка Иванова, старинные подруги, умели прогуливаться с благородством, и их неторопливая поступь свидетельствовала об изысканности, о чем-то полузабытом, почти призрачном в наши времена чересчур демократически толкающегося люда. Облик Ксении демонстрировал пример правильной и завлекательной красоты человека, а облик Марьюшки Ивановой нес в себе черты милой и потешной трогательности обезьянки, но обе в равной степени были наделены солидностью, и когда они медленно прогуливались по набережной, негромко беседуя, всякий посторонний взгляд чувствовал, что эти особы не слоняются зря, а именно совершают нечто важное, некий выход, церемонию. Говорила, главным образом, Марьюшка, словоохотливостью покрывая отсутствие у нее такого блага, как семейная жизнь. С тех пор как Назаров, изгоняемый Кнопочкой или добровольно бегущий от нее, счел удобным для себя подселяться к ней, а сама Марьюшка Иванова утроила на этом славу добрейшей души, утешительницы страждущих, обстоятельства назаровских перемещений сделались самой важной темой доверительных бесед между подругами. Даже когда все вокруг громко сетовали на пустые прилавки магазинов, или когда набережную захлестывала толпа митингующих людей с какими-то чудными стягами и возмущенными лозунгами, или на противоположном берегу реки вставал несказанного великолепия закат, даже тогда Марьюшка Иванова, только на миг отвлекшись, все-таки поворачивалась спиной к явлению общественной жизни или природы и продолжала повествовать о своем. Ксения наизусть выучила все жалобы и восторги подруги, ставившие в центр мироздания Назарова с его мясистым задом и глумливым выражением лица, Марьюшка же сознавала, что баснословно удлиняющиеся повторы обрекают ее на глупое, комическое положение перед собеседницей, но ничего не могла с собой поделать. Казалось бы, Марьюшкины зарисовки, представлявшие Назарова то последним негодяем, то благороднейшим из смертных, должны были дать Ксении верное понятие о той высокой стадии любви к этому человеку, на которой пребывала ее подруга. Однако этому простому и естественному после всего услышанного разумению она отводила роль какого-то предварительного и нетвердого вывода, поскольку до сих пор не знала точно, спят ли Марьюшка и Назаров вместе.