Уйди скорей и не спеши обратно - Варгас Фред
Через его урну проходило очень много записок, в среднем по шестьдесят в день. Утренних было гораздо больше вечерних, – ночью удобнее незаметно бросить бумажку, – каждая была запечатана в конверт с вложенной в него монетой в пять франков. Пять франков за то, чтобы услышать свои мысли, свое объявление, просьбу, брошенную парижскому ветру, – это было недорого. Вначале Жосс установил совсем низкую цену, но людям не нравилось, чтобы их слова выкрикивали за один франк, ведь так объявление теряло свою значимость. А пять франков устраивали и клиентов и продавца, и чистый заработок Жосса составлял девять тысяч франков в месяц, учитывая, что он работал и в воскресенье.
Старый Ар Баннур был прав: в товаре не было недостатка, и Жосс вынужден был согласиться с ним, выпивая как-то вечером в баре «Артимон». «Я тебя предупреждал, людей просто распирает, так им охота высказаться, – сказал предок, довольный тем, что праправнук возродил его дело. – Слова из них так и лезут, как опилки из старого матраса. То, что можно говорить вслух и что нельзя. Твое дело собрать урожай и оказать людям услугу. Твое дело открывать шлюзы Но будь осторожен, парень! Работа предстоит не из легких. Когда скребешь по дну, может попасться всякое дерьмо. Береги свою задницу, у людей в голове не одна лишь манна небесная».
Предок все верно предвидел. В глубине урны были произносимые и непроизносимые послания. «Те, что нельзя прочесть», – поправил его этот старый грамотей, содержавший нечто вроде гостиницы рядом с магазином Дамаса. Вынув записки, Жосс сначала раскладывал их в две кучки – кучку «можно» и кучку «нельзя». В основном то, что можно было сказать, распространялось обычным путем – из уст в уста, текло ручейком или гремело шквалом, и это позволяло людям не взорваться под грузом наболевшего. Потому что в отличие от матраса, набитого опилками, человек каждый день набирается новых слов, и ему очень хочется их высказать. Большую часть кучки «можно» составляли записки на темы: куплю, продам, ищу, любовь, разное и техника. За технические объявления Жосс брал по шесть франков, уж больно тяжело было их читать.
Но особенно его поразило то, как много оказалось записок, которые невозможно было прочесть вслух. Поразило потому, что такие опилки не пролезли бы ни в одну дыру в матрасе. Они либо переходили все границы жестокости, либо были чересчур смелы или, напротив, так неинтересны, что их и читать не стоило. Эти чересчур наглые или слишком бледные послания отправлялись в ссылку, складывались в отстойник, где они тихо и стыдливо лежали себе в тени. Однако – за семь лет работы Жосс это понял – такие послания не умирали насовсем. Они копились, наслаивались друг на друга, становились более едкими по мере того, как их держали в загоне, и гневно и раздраженно наблюдали, как мимо текут, сменяя друг друга, дозволенные слова. Смастерив урну с длинной узкой щелью, Жосс оставил в ней брешь, через которую узники вылетали на свободу как стая цикад. Не было ни одного утра, чтобы Жосс не находил в урне «непроизносимых» посланий – нудных, оскорбительных, тоскливых, клеветнических, ябеднических, угрожающих и просто безумных. Иной раз послание было таким примитивно глупым, что Жоссу стоило большого труда дочесть его до конца. Иногда таким путаным, что смысла никак нельзя было разобрать. Иногда таким липким и угодническим, что листок выпадал из рук. А порой таким жестоким и полным ненависти, что Жосс сразу исключал его.
Потому что Вестник сортировал свою почту.
Хотя он и был человеком долга и понимал, что, продолжая благое дело своего предка, дает свободу самым сокровенным человеческим мыслям, он позволял себе отметать то, что отказывался произносить его язык. Непрочитанные послания можно было забрать вместе с монетой в пять франков, потому что, как говорил прапрадедушка, Ле Герны не были разбойниками. Во время каждого выступления Жосс выкладывал забракованные записки на ящик, служивший ему помостом. Такие послания были всегда. Все, где говорилось о том, что женщин нужно расстреливать, а черномазых вешать, «арабские морды» и педики, все это шло в брак. У Жосса не было особого сочувствия к женщинам, неграм и педерастам, и сортировал он не по доброте души, а из самосохранения.
Раз в год, когда работы становилось мало, с 11 по 16 августа, Жосс ставил урну в сухой док, чтобы починить, ошкурить, выкрасить в ярко-синий цвет выше ватерлинии, а ниже в цвет морской воды, на носу вывести черной краской большими аккуратными буквами «Норд-вест-2», с левого борта – часы работы, а с правого – цену и прочие условия, к тому прилагающиеся. Он часто слышал это выражение за время ареста и на суде, и оно застряло у него в памяти. Жосс считал, что эти «к тому прилагающиеся» придают веса его работе, даже если этот старый грамотей из гостиницы и придирался к нему. Он толком и не знал, что думать об этом Эрве Декамбре. Без всякого сомнения, это был аристократ, всегда безукоризненно одетый, но такой бедный, что ему приходилось сдавать внаем четыре комнаты на втором этаже собственного дома, а также поддерживать свой скромный доход продажей кружевных салфеток и нелепыми консультациями по жизненным вопросам. Сам он ютился в двух комнатках на первом этаже среди кучи книг, которые съедали у него все место. Если Эрве Декамбре на своем веку и проглотил тысячи слов, Жосс не беспокоился, что они станут душить его, потому что Декамбре любил поговорить. Он глотал и извергал слова целыми днями, как насос, и в них не всегда можно было разобраться. Дамас тоже не все понимал, и это немного утешало Жосса, хотя Дамас ведь большим умником не был.
Жосс уже высыпал содержимое урны на стол и начал распределять записки по кучкам «можно» и «нельзя», но тут его внимание привлек широкий толстый конверт цвета слоновой кости. Уж не грамотей ли автор этой шикарной посылки – в конверте лежали двадцать франков, – такие он получал уже три недели, и за семь лет эти письма были самыми неприятными из всех, что ему приходилось читать. Жосс разорвал конверт, прапрадедушка заглядывал ему через плечо. «Береги задницу, Жосс, у людей в голове не одна лишь манна небесная».
– Заткнись, – отмахнулся Жосс.
Он расправил лист и негромко прочел:
– «И когда змеи, летучие мыши, барсуки и все твари, живущие в глубине подземных галерей, разом устремятся наружу и покинут привычные жилища; когда фруктовые деревья и бобы станут гнить, и их источит червь (…)»
Жосс перевернул страницу, чтобы прочесть продолжение, но текст на этом обрывался. Он покачал головой. Много разной дичи проходило через его руки, но этот, пожалуй, всех перещеголял.
– Псих, – пробормотал он. – Свихнувшийся богатей.
Он отложил листок и принялся быстро вскрывать остальные конверты.
III
Эрве Декамбре появился на пороге своего дома за несколько минут до начала утреннего сеанса. Он прислонился к дверному косяку и стал ждать появления бретонца. Они с моряком относились друг к другу с молчаливой враждебностью. Декамбре не мог понять, когда это началось и почему. Он винил во всем этого неотесанного мужлана, словно вырубленного из камня и наверняка буйного, который два года назад явился и нарушил мирное течение его жизни своей нелепой урной и криками, которые по три раза на дню выплескивали на общественную площадь разную чушь. Сначала он не обращал на него внимания, полагая, что этот тип не продержится и недели. Однако его выступления пользовались успехом, у бретонца появились клиенты, и каждый раз у него, если можно так выразиться, был полный аншлаг, а это доставляло неудобства.
Но ни за что на свете Декамбре не пропустил бы этого неудобства и ни за что на свете не признался бы в этом. Каждое утро он занимал свое место с книгой в руке и слушал объявления, опустив глаза, переворачивая страницы, но не читая ни строчки. Иногда между двумя объявлениями Жосс кидал на него беглый взгляд. Декамбре не нравился взгляд этих голубых глаз. Ему казалось, что бретонцу хочется убедиться, что он пришел, что он вообразил, будто поймал его на крючок, как какую-нибудь рыбу. Потому что бретонец только и делал, что, как заправский рыбак, ловко и умело ловил в свои сети толпы прохожих, словно стаю трески. Этому круглоголовому все одно, что рыба, что люди, лишь бы выпотрошить им карманы, чтобы денежки капали.