Александр Аде - Прощальная весна
Спрашиваю негромко:
– Раз уж пошел у нас такой откровенный мужской разговор. Признайся, ты у нее был первым?
Он остается на месте, но как будто отодвигается от меня, резко, рывком, разрывая тонкие стенки кокона.
– Нике плохо уже не будет, – грубовато, по-товарищески говорю я. – А мне нужно знать. Поверь, Гога, это умрет вместе со мной.
– Сейчас целки только новорожденные, – он тоскливо усмехается…
* * *Автор
Двенадцатый час ночи. Во дворе вовсю хозяйничает темнота, лишь кое-где в черных прямоугольниках девятиэтажек горят окошки и скупо освещены подъезды.
Гога, Пашка и еще трое парней – один из них сторожит припаркованные машины – сидят на лавочках возле песочницы, сосут пиво, смачно матерятся и гогочут во все горло. Во дворе лужи и нерастаявший почернелый снег. Под ногами пацанов хлюпает грязное месиво, а им хорошо и спокойно – всем, за исключением Гоги.
– Ты чего сегодня такой молчаливый? – Пашка с приятельским смешком тычет его кулаком в бок.
Пашка малорослый, широкий и крепкий, алкоголь его не берет, точно он пьет воду. Он недавно приехал в город из близлежащего поселка, устроился грузчиком в магазин электроники и снимает комнату в одном из этих домов.
– А хрен его знает, – отделывается гнусавой скороговоркой Гога.
Три с лишним часа прошло после его разговора с Корольком на скамье в пустынном сквере, но непонятная тоска все еще ворочается в нем, беспокоя и мучая. Поразмыслив, Гога понимает причину этой тоски: он позабыл сказать сычу что-то крайне важное, а вот что – не помнит, хоть убей. Но вспомнить надо обязательно…
Он внезапно встает.
– Я счас. Пузырь мой постереги.
– Мочевой, что ли? – закатывается от хохота Пашка.
Парни вторят ему, как громыхающее эхо.
Гога удаляется метров на пятьдесят и скрывается за одиноким гаражом. Эту нелепую металлическую коробку, рудимент советского прошлого, никак не могут снести: хозяин гаража – ветеран великой войны – и его дети и внуки отбивают все попытки районной власти убрать безобразящую двор жестянку. Гараж испещрен нецензурными словами и граффити, невидимыми сейчас во мраке.
Зыркая глазами, точно опасаясь кого-то, Гога звонит по мобильнику.
– Я тут кое-что вспомнил. Может, пригодится. Ника стихи писала.
– Стихи? – удивляется телефончик голосом Королька.
– Да. Она мне даже два прочитала. Я, честно сказать, ни фига не понял. Заумные. Все извилины мне переплели.
– У тебя этих стихов нет?
– Не-а.
– Ладно. Спасибо, что позвонил.
– Не за что. Ты найди этого гада, который Нику порешил. И отдай мне. Ладно? А уж я с ним разберусь.
Помочившись на гараж, Гога возвращается к дружкам. На душе у него полегчало.
– Нормально отлил? – интересуется Пашка.
– В самый раз.
Усевшись на лавочку, Гога ненасытно припадает к горлышку бутылки, запрокинув голову, точно трубит в рог. И вскоре его лающий хохот сливается с дружным ржанием приятелей.
* * *Королек
Нынче днем побывал на месте самоубийства Ники.
Самая что ни на есть стандартная шестнадцатиэтажка, зеленовато-серая с грязно-серыми, когда-то беленькими лоджиями. Плоский железобетонный короб, забитый людишками по самую крышу.
От него на двор падала широкая тень.
Я посидел на лавочке возле песочницы, слегка поболтал с молоденькой мамашей (ее полуторагодовалое чадо колупалось в песочнице) и старушкой, греющей на солнышке старые косточки. Погодка была благодать. Снег почти стаял, только местами, в тени нетронуто белел, но не свежо, как зимой, а по-весеннему – болезненно, точно чахоточный. Чувствовалось, что и ему скоро каюк.
Ничего особенного от юной мамаши и дряхлой бабки я не узнал. Разве что выяснил как бы ненароком: в мае прошлого года в шестнадцатиэтажке меняли подъездную дверь, и замок не работал. Дверь отворяли без проблем: потянул за ручку – и отворил.
Потом двинулся к подъезду, дождался, когда из него выбежала девочка-малолетка с огромными белыми бантами – точно две бабочки выпорхнули. И вошел.
Грязный, вонючий, драный (совсем как у меня дома) лифт со скрипом и подергиваниями поднял меня на последний, шестнадцатый этаж.
Я выбрался на лоджию. Здесь было серо, скучно и бетонно-тоскливо.
Глянул вниз, чуть перегнувшись через бетонный парапет (кстати, совсем невысокий, около метра)… и так потянуло туда, к земле и траве, к древесным кронам, к малюсеньким автомобильчикам и крошечной песочнице, в которой возился карапуз размером с упитанного комарика, что закружилась голова.
Потом – на миг – представил себе, что здесь произошло в мае прошлого года, после полуночи, когда вокруг была темень, только кое-где горели окна да лампочки над подъездами черных, нафаршированных жильцами громад. И стало совсем нехорошо, почувствовал, как желудок подступает к горлу…
Вечером беспокою звонком Акулыча.
– А-а-а, – довольно басит он. – Без Акулыча как без рук, ног, головешки и прочего, о чем деликатно умалчиваю, сам догадаешься, не маленький чай. Ну и зачем тебе понадобился папа Акулыч?
– При Нике… ты понял, о ком речь?.. не обнаружили мобильника. То ли убийца стибрил, то ли случайный прохожий. Мне бы знать, какие гаврики ей в последнее время звонили, ну и, само собой, кому звонила она.
– Куда ты лезешь, охламон, – бурчит Акулыч. – Дело закрыто и зарыто. Мир его праху. Так нет, находится чудак по прозвищу Королек, который… – Он пыхтит, должно быть, подыскивая цензурные слова. Не находит и мрачно вздыхает: – Ладно, попробуем…
* * *Жилище Никиных родителей – типичная квартирка немолодых людей, которые приобрели фатеру и мебель еще при большевиках, в баснословное время густых бровей и тотального дефицита.
Ощущение такое, словно внезапно попал в прошлое, и сейчас хозяева с упоением станут рассказывать, как отстояли длиннющую очередь за чешской стенкой и дали на лапу грузчику. А вон ту прелестную тумбочку вымолили у счастливчика, отхватившего гэдээровский гарнитур.
Когда Никины предки были в гостях у меня, я, признаться, не очень-то к ним приглядывался. В тот вечер они были растерянны, взвинчены, выбиты из колеи: чужая обстановка, прихрамывающий мужик со странным прозвищем Королек. Сегодня, под защитой родных стен, оклеенных бежевыми обоями с красными розочками и зелеными листиками, они безмятежнее, увереннее. И я с интересом их рассматриваю.
Папаша ростика ниже среднего, щуплый, физиономия постная, с глубоко врезавшимися морщинами. Волосы редкие, седые, почти белые. Лысина (что удивительно) отсутствует. Ночью на опустевшей улице к таким человечкам нетрезвые подростки обращаются без церемоний: «Мужик, нет закурить?» А потом либо метелят, либо нет, это уже зависит от обстоятельств. Он молчун или стеснительный, или то и другое вместе. Во всяком случае, предоставляет говорить супруге.
А уж она-то не молчит, маленькая, но крайне напористая. Муженек у нее явно под каблучком.
Внешне она, пожалуй, сошла бы за его сестру. Такое же узковатое лицо, сухой рот, и глаза схожего цвета – голубовато-серые (только у него глазенки мелкие, невыразительные, а у нее круглые и глубоко посаженные). Короткие волосы выкрашены в каштановый цвет. Похоже, после смерти дочери она не слишком следит за собой: в прическе полно седины, особенно на висках. Нос приличных размеров – такой обычно именуют орлиным.
В комнате нас как будто не трое, а четверо: Ника – иногда задумчивая, серьезная, иногда вяловато усмехающаяся – смотрит с фотографий на стенах, словно прислушивается к нашему разговорцу.
Худущая, а щечки пухлые, детские. Глаза круглые и блестящие. Носина материнский, крупный, с горбинкой. Лобик высокий, как у интеллектуалов, но, пожалуй, узковатый. Губки не папины и не мамины – нежные, пухлявые. Симпатичная девочка. И даже, если бы речь шла не о покойнице, я бы сказал – соблазнительная.
– Вы в курсе, – спрашиваю, – что ваша дочь употребляла наркотики?
– Вранье! – вскипает Никина мать. – Нике подбросили… этот… как там его называют?..
– Героин, – подсказываю я.
– Я лично убеждена, подбросил тот, кто ее убил! – Она смотрит на меня в упор сухими злыми глазами. – Чтобы отвести от себя подозрения. Дескать, она наркоманка и сама покончила с собой.
– Резонно, – соглашаюсь я и прошу позволения поглядеть комнату Ники.
Поколебавшись, она разрешает, явно пересиливая себя, точно я посягаю на нечто заповедное, которое не то что руками трогать нельзя, но и видеть-то простому смертному запрещено.
В сопровождении почетного эскорта захожу в комнатку покойницы.
– Мы оставили все в том виде, как было при ее жизни, – говорит мамаша и принимается плакать. – Мы редко здесь бываем. Тяжело…
Маленькая комнатенка. Кроватка, столик, стульчик, этажерка, полочки с книжками и тетрадками. Чистенько, как и во всей квартире. Но что-то здесь откровенно не так. И я, напрягши осоловелые мозги, начинаю догадываться – что. Это не берлога подростка – скорее скромная келейка тихой немолодой фемины.