Игорь Заседа - Без названия (2)
- Ты не можешь без штучек... - отмахнулась она.
- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! - дурачась, воскликнул Косичкин. Прошу друзей журналистов зафиксировать выпад против меня, как личности, ибо сначала обвиняют в "штучках", а потом вообще объявят "штучкой", что в нашем коллективе, объединенном, как я понимаю, одним профсоюзом работников культуры, может вызвать нездоровую реакцию в мой адрес...
- Витя, кончай, - нетерпеливо потребовал один из тренеров по фигурному катанию, утонченный молодой человек в модном, отлично облегающем его тонкую фигурку кожаном пиджаке. - Наливай!
- Лидочка, я переношу решение нашего общественного спора на более благоприятные времена и приступаю к действию, которое все ожидают от меня с нетерпением...
Я пить не стал, хватит с меня и пива, но тост за успех на зимней олимпиаде поддержал. Да и как могло быть иначе, если мы стремились сюда, за тридевять земель, чтобы увидеть, как будут бороться за медали наши ребята, ибо именно в борьбе-то непреходящая ценность спорта. В ней обретают силу не только те, кто выходит на лыжню или ледяную арену, а все мы - причастные и непричастные к спорту. В раскованности и открытости физических и духовных схваток мы черпаем уверенность в нашем будущем и силу, чтоб достичь его. И олимпиадам тут отведена особая, весомая роль, и это с каждым новым четырехлетием, именуемым олимпийским циклом, становится все зримее, все определеннее. Подумав так, я и не предполагал, как скоро эта мысль обретет трагическую реальность, куда будут вовлечены многие люди, и лишь чудом не будет преодолена та грань, за которой чернеет бездонная пропасть катастрофы...
После ужина поднялся в номер. Телефон буквально магнитом тянул к себе, и я готов был взять трубку и произнести лишь три слова: "Я уже здесь". Но не стал этого делать, хотя и клял себя последними словами. Наташка и так достаточно намаялась за минувший день и теперь, успокоенная репортажем Си-би-эс о нашем благополучном приземлении, спала, будучи уверенной, что и я в Вашингтоне отдыхаю после бурного дня. Если б я позвонил ей, то не утерпел бы и понесся на край города, в советскую колонию, но там - в этом не могло быть сомнений - в такое время суток не слишком охотно раскрывают ворота для посторонних. Довелось бы поднимать на ноги коменданта и еще кого-то, кто ответственен за внутренний режим, словом, втягивать в свои заботы ни в чем не повинных людей...
Я улегся в кровать и раскрыл роман Джеймса Петтерсона "Зов Иерихона". Но прежде чем раскрыть его, долго рассматривал глянцеватую обложку, откуда эдакий супермен в темных зеркальных очках и в полувоенном костюме цвета хаки от живота целится в меня коротким автоматным дулом, а позади молодчика поблескивали маковки собора Василия Блаженного.
Книжицу дал в Москве, в аэропорту, мой давний приятель, буквально два дня как вернувшийся из США. "Почитай, какой они представляют себе нашу Московскую олимпиаду, - сказал он. - Это, так сказать, информация для размышления. Как говорится, сказка - ложь, да в ней намек... А там без намеков, прямиком рекомендуют, что нужно делать... Впрочем, сам поймешь..."
Правда, пока летели, я так и не раскрыл книжку, и она всю дорогу провалялась в спортивной сумке поверх московских сувениров, которые я вез друзьям.
Но первые же страницы чтива засвидетельствовали, что их автор не только элементарно не знаком с законами литературы, но и вообще с трудом ориентируется, подбирая слова, не говоря уж о ситуациях, которые он пытается создать. Впрочем, это на мой взгляд, а на американца, знающего нередко о нашей стране самый минимум - в СССР живут только красные, по улице Горького в Москве еще можно встретить разгуливающего медведя, ведь недаром русские взяли олимпийским символом этого симпатягу мишку, - на американца этот, с позволения сказать, роман вполне способен подействовать. Еще бы - там столько истинно русского! И расстегаи с черной икрой, и бесценные сокровища Кремля, коими пришел полюбоваться Бен с молодчиками, правда, только с самыми наиприближенными, так как остальные и не догадывались даже, что им уготована роль героев-смертников, - ведь, как подлинно известно, красные чекисты конечно же не примут ультиматума и будут драться насмерть, что для них жизнь, если они не отдадут ее во имя процветания родины, то есть коммунистических Советов? Была там и русская девушка по имени Наташа, которая с первого взгляда влюбилась в красавца Бена и стала его верной помощницей... Словом, чушь на постном масле тиражом - я заглянул в выходные данные - 250 тысяч экземпляров...
Резкий телефонный звонок буквально сдул меня с постели. Натали!
- Алло, Олег! - услышал я в трубке сочный мужской баритон. - Здесь Дик Грегори.
- О, Дик, как я рад слышать тебя!
- Для этого есть помер моего нью-йоркского телефона, черт подери! Мало того что я промаялся полдня в аэропорту, вторую половину пришлось убить, чтобы выяснить, где ты находишься, ведь в Нью-Йорке гостиниц столько, что за неделю не обзвонишь!
- Извини, Дик, не решился беспокоить так поздно.
- Слушай и запоминай: два часа ночи в Нью-Йорке - это как у вас восемь вечера. Мы поздно ложимся.
- Беру на заметку!
- Что ты изволишь теперь делать?
- Пытаюсь уснуть. А что?
- Если хочешь, я через сорок минут буду у тебя - к сожалению, мой дом далеко от центра. Бар в вашей гостинице работает всю ночь...
- Нет, Дик, перенесем встречу на завтра... Голова трещит, - соврал я. По-прежнему сна не было ни в одном глазу, но я никого не желал видеть в Нью-Йорке прежде, чем увижу Натали...
- О'кей, бай-бай, Олег. Звоню завтра в десять. Есть кое-что любопытное... Ого! Дик Грегори времени напрасно не теряет.
2
Миниатюрный домик напоминал строения викторианской эпохи, столь часто встречающиеся в Лондоне, стоило сделать несколько шагов к югу от Пикадилли, не говоря уже о Челси или районе Портобелло-роуд. Перед домиком, как и положено, был разбит собственный газончик, тщательно подстриженный и, по-видимому, являвшийся предметом особой гордости хозяев. Два окна, выходившие на дорогу, блистали прозрачной чистотой, и дорожка тоже блистала ухоженностью - посыпанная красным кирпичным песком и аккуратно отделенная от газона барьерчиком, она притягивала взгляд и создавала ощущение праздничности. На лужайке - с ладонь, каких-нибудь пять-шесть квадратных метров - возвышался белый металлический стул с кружевной спинкой, но по его нетронутой белизне легко было предположить, что на нем никогда не сидят, и он - просто дань моде, привычка выглядеть не хуже, чем соседи. Достаточно было взглянуть налево и направо, чтобы увидеть похожие, как сестры-близнецы, крошечные газончики и металлические стулья.
- Нет, это бутафория, реклама преуспевания, не больше, чистосердечно признался Дима, уловив мой повышенный интерес к пейзажу. - Я люблю только розы, белые розы...
- Послушайте, Зотов, - прогремел баритон Дика Грегори, - можно подумать, что на этом пятачке - да здесь и семерым гномам не уместиться, не говоря уж о Белоснежке, - есть где расти розам!
- А как же! - с обидой в голосе отозвался Дима. - У меня есть сад. Конечно, по вашим, по американским, масштабам он может показаться пустяковым, но для меня пять кустов роз - считай, целая жизнь. Я сейчас вам покажу, сюда, пожалуйста!
С Димой Зотовым я познакомился давно. Всякий раз, встречаясь, вглядывался в него с пытливостью хирурга, знающего, что его пациент безнадежно болен. В том, что это так, я не сомневался ни на секунду, но упаси вас бог увидеть во мне жестокого и бездушного эгоиста, что может холодно рассуждать о судьбе человека, которого знаешь много лет и относишься к нему с добрым чувством. Речь идет вовсе не о каком-то хроническом заболевании, хотя Дима не отличался атлетическим здоровьем, к тому же много пил, - во всяком случае куда больше, чем нужно человеку, чтобы просто искусственно взбодрить себя. Всем напиткам на свете он предпочитал водку, обыкновенную "Московскую" водку, при одном лишь ее виде глаза его увлажнялись от избытка чувств. Он был русским человеком, чья судьба оказалась изломанной сначала войной, затем исковеркана многими и многими обстоятельствами и людьми, приложившими руку, чтобы сделать из него то, что он представлял из себя сегодня.
Это был невысокий худой мужчина лет сорока пяти с нездоровым цветом чуть продолговатого лица, где выделялись большие серые глаза - в них никогда ничего не прочтешь: раз и навсегда застывшее выражение словно было заслонкой, закрывавшей от посторонних смятенную душу. Он родился в Ленинграде, кажется, и поныне живет там его отец, война застала Диму с матерью в Запорожье или под Запорожьем, где они гостили у дальней родственницы. Что случилось с матерью, Дима не рассказывал (вообще, он был осторожен в воспоминаниях и если уж начинал говорить, то это служило первым признаком сильного опьянения, а, скажу вам, за несколько лет знакомства я не видел его пьяным, хотя, повторяю, он редко просыхал), но, по-видимому, женщина надломилась, не выдержала тяжких испытаний и пошла по самому верному, как ей казалось, пути... Словом, из Запорожья они с матерью уехали вместе с поспешно отступавшими в октябре сорок третьего оккупантами. Очутились в Германии, в Мюнхене, вскоре после войны мать Димы погибла или покончила с собой, я так толком и не знаю, и Зотову пришлось пройти все круги ада: он был бутлегером, официантом, вышибалой в борделе, служащим в какой-то американской миссии, киноактером и еще бог весть сколько "профессий" испробовал, прежде чем ему удалось выкарабкаться на поверхность.