Последний переулок - Карелин Лазарь Викторович
- Считаешь, что Щукин свои личные капиталы праведными трудами добывал? - серьезно спросил Кочергин, отходя от стола, снимая, срывая с себя наскучивший передник. - Фу, жарко!
- Крал, конечно. У народа, разумеется, прихватывал. Но узаконено тогда было это воровство. Вот в чем штука. Понадобилась, всего ничего, Октябрьская революция, чтобы кое-что поменять в акцентах. И твои, Рем Степанович, ты уж прости меня, извини старика, твои в твоих там апартаментах картины, они нынче как-то, полагаю, не совсем законными путями добыты. На трудовые такое не укупишь, ты уж прости, извини старика. По запасничкам вы, входимущие, шастаете. За бесценочек, по уценочке какой-то неправедной скупаете. У тебя еще не Третьяковка, куда тебе, но уже что-то такое-этакое, что если глянуть, холст обернув, можно и возвернуть по месту, так сказать, прописки.
- Ну кого пригласил?! Обличитель! - Рем Степанович с широкой улыбкой выслушивал рассуждения Платона Платоновича, приучил себя к такой вот служебно-широкой улыбке, но глаза, а Геннадий в его глаза поглядел, недобрыми стали, ни единой там не было смешинки, хмурый, стальной там жил цвет.
- Прощеньица просим! - начал кланяться Платон Платонович. А вот у него глазки смеялись, потешались. - Язык мой - враг мой.
- Враг, враг. Не паясничай, Платон. Тошно.
- Да приедут твои данники, вот-вот ввалятся. Не томись. Развеселые, остроумные, добренькие, демократичненькие. Душа, не мужики. Аней восхитятся, меня обласкают, Геннадия приветят. Чу, не мотор ли?!
Все прислушались. Все, следом за Кочергиным, который даже шагнул к окну поспешно. Нет, показалось, тишина угнездилась возле дома.
- А ждать ведь некогда, - сказал Платон Платонович. - Это пускай опоздавшие едят перепревшее, а нам бы уже и к столу пора.
- Что ж, накрывай, Аня! - решительно распорядился Рем Степанович. - Они там едут, а мы тут - едим. Каждому - свое.
- Афоризм! Умница! - возликовал Платон Платонович. - Одни - едут, другие - едят. Надо будет запомнить. Что за человек этот Рем Степанович! Книги тебе писать! Прозу художественную!
- Сперва нагрубили, а теперь подлизываетесь, - сказала Аня.
- И тогда не грубил и сейчас не подлизываюсь. - Платон Платонович сделался серьезным. - Нет, милая красавица, вы меня не поняли. Я на том стою, чтобы всегда правду говорить. Форма подачи - это как блюдо. Важно, что в блюде. Вот сейчас и отведаем. - Он опять принялся шутить да ухмыляться. Моя салатница поскромней, он мне нарочно такую выдал, а у Рема Степановича с завитушками, с разрисовочкой. А на язык? Сейчас, сейчас отведаем!
- Уходите все отсюда, тесно от вас, - сказала Аня. - Стол накрывать женская работа. Не так ли, товарищ шеф-повар?
- В домашних условиях - пожалуй. Но если прием, банкет, если для княжеского, для сановного застолья, тут уж мужская сметка нужна.
- У нас не княжеское застолье. Уходите, не мешайте. - Аня сердилась, тарелки в ее руках начали рискованно позванивать.
- Уходим, уходим. Геннадий, пошли! Глянем на картинки тут на замечательные. Обратил внимание? Я в это логово ради них и прибежал.
Платон Платонович согнул руки в локтях, взаправду побежав из кухни в гостиную. Геннадий пошел за ним. Теперь, пожалуй, духота начинала сгущаться в кухне, где хмурая Аня и хмурый Кочергин, взявшийся помогать ей, звенели драгоценными темно-синими тарелками, тяжелыми вилками и ножами, как-то так звенели, словно переговаривались между собой, и разговор этот был их собственный, не для посторонних.
- Главные картины у него в кабинете, - сказал Платон Платонович. Взойдем не спросясь? - И сам же себе разрешил: - Взойдем. Раз музейные, стало быть, для народа. - Он знал, где надо нажать на кнопку, чтобы отворилась дверь, нажал, и дверь отворилась.
Вошли. Вот она - церковь Святой Троицы в листах.
- Это ведь наша церковь, - сказал Геннадий. - На углу Сретенки стоит.
- Знаю. Жени Куманькова пастель. Отлично пишет парень Москву. В большого художника выписался. А почему? Как думаешь?
- Не знаю.
- Ну, остановила тебя эта картина? "Наша церковь" - сказал. А почему "наша"? Ведь ваша-то совсем не такая нынче. Просто дом, приплюснутый почти плоской зеленой крышей. Какие-то там недавно еще склады были, куполов-то этих нет и в помине.
- Я заметил. Пробегал сегодня, заметил.
- Вот! Заметил! Сперва картина эта тебе в душу запала, потом уж и стал замечать, что на углу твоей Сретенки стоит церковь прекрасная, но только чуть что не убитая. А - почему?
- Что - почему?
- А потому! - Платон Платонович торжественно поднял палец, и вдруг затрясся у него подбородок, как перед слезами. - А потому, что Куманьков Евгений любит! Он то пишет, что сердцем полюбил. Он, смотри, скорбит, он слезы льет в своей картине. И он ей дарит свою мечту, свою надежду. Не реставрирует, не вспоминает - ему и вспомнить нечего, - не срисовывает со старой фотографии, он - мечтает, домысливает, угадывает. А сравни со старой-то фотографией, и выйдет, что он написал точнехонько такую церковь, какой она была. Художник, если он художник, всегда душой перекликнется с истиной. Один другому руку протянет, непременно. Один построил, возвел в семнадцатом веке, а другой, хоть и горела церковь эта в наполеоновском пожаре, хоть и перестраивалась, перекраивалась потом, меняясь хуже чем от пожара, а другой, в двадцатом нашем веке, годика два всего назад, но когда еще реставрация не началась, взял да и написал все так, как было. Угадал сердцем. Вот потому - и художник.
Платон Платонович шел от картины к картине, молитвенно сводя ладони. Вспомнилась Геннадию его тетка, так же вот ходившая от картины к картине на выставке Николая Рериха. Она молилась, и этот молился. Шептали губы Платона Платоновича, загадочные для Геннадия произнося имена:
- Сомов... Фальк... Юон... Господи, Аристарх Лентулов!.. Смотри, смотри - прибавление есть! Гравюры Захарова, Фаворского... Пименова откуда-то добыл. О господи! Душа извелась! Завидую! Вот этому - завидую!
С порога кухни их позвала Аня:
- Прошу к столу! Музей закрывается на обеденный перерыв!
- Пошли, Гена, - старик взял его под руку. - Пошли, заморим голод духовный пищей телесной. А все-таки откуда это у него, как думаешь? - Этот свой вопрос Платон Платонович задал шепотом.
- Украл? - нетвердо произнес Геннадий.
- Полагаешь?! - обрадовался старик, лукаво сверкнув глазками. Так-таки взял да и украл? Нет, дружок, все не так просто. Краденое утаивают, а у него - на, смотри. Не для всех, конечно, но ведь многие же знают в Москве. Тут что-то не так. Или, может, обнаглел кое-кто сверх всякой меры у нас? А?! Обнаглели - и все! Хапают - и лады! С рук-то сходит, ведь сходит? Как думаешь?
Они вошли в кухню, и Платон Платонович хотел было свести ладони, чтобы тоже помолиться на изобильно заставленный стол, но передумал сводить ладони, храня верность картинам. Он только покивал одобрительно, сказал:
- Сумбур создан художественный, не отнять. А блюда-то у вас перессорились. Это почему? Мир да согласие должны царить на столе. Поступательное, а не наступательное должно тут жить миротворчество. Ко принятию пищи да умиротворимся! Да отринем заботы и тяготы мирские. Господа да возблагодарим за ниспосланное Им!
- Все поучаешь? - сердито глянул на старика Рем Степанович. - Все б тебе шутки шутить, старый! - Он прислушался, не шумит ли мотор за окном. Нет, тишина царила за окном. Тогда Рем Степанович сильно хлопнул ладонью об ладонь, хлопком этим и других и себя призывая к веселью, к застолью. Садимся! Рюмки доверху! Четверо троих не ждут - это точно!
Зашумели, задвигали стульями, сверх меры оживившись. Геннадий даже инициативу проявил, рискнул поухаживать за Аней, стул для нее отодвинул. Но она этих его движений не приметила, она обошла стол и села там, где стоял Рем Степанович. Он сел рядом с ней, наклонился к ней, улыбаясь, зовя к радости. И она отозвалась радостной улыбкой, которая трудно вступила на ее лицо, недолго и держалась. А все-таки - улыбнулась ему. А все-таки включилась в веселье, сама его и сотворять начиная. Схватила бутылку "Столичной" налила себе рюмку доверху, спросила азартно: