Питер Устинов - Крамнэгел
– Я мог бы получить никому не нужное повышение по службе и стать советником на острове Маврикий или культурным атташе в каком-нибудь Мали, но я предпочел остаться в Лондоне. Я просто с наслаждением – не могу подобрать иного слова – окунаюсь в британский образ жизни, – продолжал Элбертс.
– Что вы говорите!
– Да, да. Конечно, музей Гуггенхейма или Музей современного искусства, возможно, обладают лучшими коллекциями, но где там душа? – Он энергично покачал головой и сам ответил на собственный вопрос: – Нет, мне уж лучше подавайте старушку галерею Тейт с ее паршивым освещением и некоторыми сомнительными шедеврами. – Элбертс постучал себя в грудь двумя пальцами. – Душа, – повторил он. – Она хотя и неохотно, а все-таки присутствует в каждой артерии британской жизни.
Сэр Невилл встревожился. Слова Элбертса произвели на него довольно приятное впечатление, но как-то огорчительно слышать справедливые замечания из уст человека, которому ты уже решил не симпатизировать. В своем роде Элбертс оказывался столь же непонятным, сколь и Крамнэгел. Странные все-таки люди эти американцы.
– Какое впечатление производит на вас процесс? – осведомился сэр Невилл.
– Именно такое, как я только что объяснил. Хотел бы я знать, насколько к этому всему причастны лично вы, сэр Невилл.
– Абсолютно ни насколько. Я к этому процессу не причастен совсем, – отрезал сэр Невилл.
– Вот это и замечательно. Нет никакой возможности открыто признать, что Крамнэгел идиот, не развязав при этом мешок с неприятностями, и все же то, что дело носит ненормальный характер, явственно звучит в каждом вопросе обвинителя и судьи. Если бы все эти нюансы можно было выразить словами, то самым подходящим словом было бы «сговор», ибо во всей атмосфере процесса чувствуется понимание того, что перед судом очутился недоумок, действовавший в момент стресса под влиянием своего замутненного сознания, – человек, которого можно судить лишь по его собственным меркам. Я ощущал эту атмосферу так сильно, что просто был потрясен, услышав, как обвинитель облек мои мысли в слова. Меня это потрясло, потому что в подобном выступлении не было необходимости. Ведь суд и так все уже понял.
– Суд-то, возможно, и понял, но понял ли судья? Вот что нас сейчас тревожит.
– О, разумеется.
– Вы думаете, Крамнэгелу удастся выкрутиться?
– Думаю, есть шансы. Другой вопрос – думаю ли я, что он того заслуживает.
– И что же?
– Думаю, нет.
Сэр Невилл поднял брови.
– Оригинальная точка зрения. Почему же нет?
Улыбка Элбертса получилась мрачноватая, как у человека, знающего, что придется отстаивать заведомо непопулярную точку зрения.
– Не знаю, право, как начать, сэр Невилл. У нас дома сейчас очень много говорят о расизме.
– Как и везде.
– Верно, как и везде. Обычно расизм воспринимается как производное от весьма жестких оценок, базирующихся лишь на цвете кожи. Черные, белые, желтые и краснокожие. Нечто вроде грубой и зловещей игры, в которую, увы, могут играть все, кому не лень. Но расизм – не только это. Я твердо придерживаюсь мнения – это мое убеждение, от которого я ни при каких обстоятельствах не откажусь, – что Америка держится на английских корнях. И полагаю, между тем, что дала Америке Англия и что дала ей Германия, что дали ей Ирландия, и Италия, и евреи, и Швеция, и Голландия, и Япония, такая же разница, как между тем, что дала ей любая из этих стран, и тем, что ей дали негры. Иными словами, между белыми существуют такие же острые расовые противоречия и трения, как и между черными и белыми, особенно если учесть, что мы страдаем привычкой оценивать черных, исходя не из их специфических качеств, а лишь исходя из способности или неспособности выполнять работу белого. Расист, который считает, что из негра не выйдет такого же хорошего полицейского, как из ирландца, не просто белый расист, а ирландский расист, поскольку с таким же предубеждением ирландец относится и к армянам и к пуэрториканцам. В полиции терпимо относятся ко всем национальностям, потому что это демократично и по-американски, но эта терпимость лишь обостряет потаенные предубеждения, из которых и произрастают всякого рода идиотские побасенки, принимаемые всеми на веру, если они достаточно хлесткие, – это тоже демократично, тоже по-американски и все такое прочее. Мы любим говорить о драчливости ирландцев, почему-то мы миримся с драчливостью ирландцев, но ни секунды не потерпим драчливого ливанца. То, что в одном рассматривается как здоровый бойцовский дух, в другом будет рассматриваться как зловещая склонность к насилию и поножовщине. Мы любим говорить о еврейском юморе, но кто когда-либо слышал о финском юморе или о назиданиях турецких мамаш?
– Возможно, у турок просто нет такого института мамаш?
– Есть, и еще какой! Я ведь там работал, и, доложу я вам, сыновняя почтительность у турок – это нечто чудовищное. У каждого хоть мало-мальски стоящего турецкого генерала обязательно есть свирепая мамаша годков эдак под сто.
– Из того, что мне известно о вашей стране – а известно мне позорно мало, – у меня сложилось впечатление, что вы всегда особенно широко открывали двери именно малым народам, которые на ваших берегах обретали свое второе «я»... В частности, я имею в виду ирландцев и евреев. Ведь у себя дома ирландцам не с кем драться, кроме как друг с другом, да иногда с англичанами. Вряд ли такая диета удовлетворит голодный кулак. И чтобы проявить себя подлинными ирландцами в той степени, как им бы хотелось, ирландцам пришлось перебраться в Америку. То же и с евреями. Они ведь больше умеют говорить, чем слушать, – это красною нитью проходит через всю их историю, – и, пожалуй, Иисус Христос не кончил бы так трагически, если бы евреи в его аудитории больше слушали и меньше говорили, а римляне – наоборот: больше говорили и меньше слушали. Так это или не так, но факт остается фактом: в Израиле, где у них нет другой аудитории, кроме арабов, евреям изощряться в своем юморе бесполезно. Их юмор требует более широкой публики, вот они и двинулись в Америку, чтобы всем проповедовать свое кисло-сладкое восприятие жизни. А вот такие меньшинства, как русские, имеют предостаточно местного колорита и у себя дома – от Достоевского до Сибири и обратно, – поэтому тем из них, кто прибыл в Америку, нет особой необходимости так уж держаться за свою специфику.
– Интересное утверждение, сэр Невилл, и все же это не совсем верно.
– Ничто не бывает «совсем верно», в противном случае не стало бы нужды в законах.
– И разговаривать тоже было бы не о чем.
– Вот именно.
Элбертс улыбнулся.
– С англичанином невозможно быть серьезным.
– С англичанами всегда можно быть серьезным, – строго поправил его сэр Невилл.
– Что действительно трудно – это быть глубокомысленным. Отсюда и Оскар Уайльд.
– Но он был ирландец.
– Однако писал об англичанах и для англичан.
Элбертс поиграл вилкой.
– Крамнэгел, – сказал он, – просто образец ограниченного провинциального деспота, который вечно болтает о правах и равных возможностях; помогает друзьям и гадит тем, кто не проявляет по отношению к нему должной почтительности; бьет ниже пояса, когда никто не видит; пускает слезу, глядя на флаг, не доверяет неграм, мексиканцам и евреям; любит поговорить о равенстве всех рас; носит зеленое в день святого Патрика17 и излишне рьяно мажет лоб пеплом в черную среду18. Он ничего не дает обществу, но зато много берет и мнит себя воплощением мужества, чистоты и благочестия.
Сэр Невилл рассмеялся.
– О боже, ну и изобразили же вы его! Ваш Крамнэгел (надеюсь, я выговариваю фамилию правильно) кажется мне одним из тех сентиментальных, бравых и безжалостных людей, которых сотрудник Скотленд-Ярда, занимавшийся им и ведущий его дело, причисляет к разряду «фельдфебелей». А вы ведь знаете, как ведет себя унтер, случись ему очутиться среди Тех, кто, по его мнению, занимает более высокое положение в силу удачи или происхождения, – он начинает чваниться и из кожи вон лезет, пытаясь показать, что всем обязан только себе, не то что некоторые, которых он мог бы назвать. «Не то что некоторые» – это расхожая фраза унтеров. Подобная черта характерна для людей такого рода в любой стране, и мы способны распознать ее, как и вы. Я сразу вижу человека, приученного думать своей головой, он и думает своей головой, пытаясь угадать, каких мыслей ждут от него те, кто учил его думать; понимаете, о чем я? Этот человек получает власть и, прежде чем отдавать приказы, вспоминает, какие приказы получал сам, и отдает их соответственно как свои собственные. Возможно, я клевещу на него, а возможно, сужу, исходя из того, что мне известно о его английском эквиваленте. Поэтому причины, на основании которых вы его осуждаете, я не могу признать достаточно вескими. Нам нужны собаки, чтобы защищать наши дома, нам нужны люди, чтобы воевать на наших войнах. Мы, черт возьми, сами во всем виноваты. Иногда собака согрешит от избытка усердия и укусит хозяина. Иногда фельдфебель потеряет ориентировку и начнет воевать в пивной. Как я уже сказал, мы во всем виноваты сами. Хотели создать таких людей и создали их!