Смерть в пятой позиции - Гор Видал
Я подумал, что это можно устроить. Мистер Уошберн мог бы немедленно предложить поставить балет в память Эллы Саттон и предложить заплатить за постановку, костюмы и работу хореографа столь знаменитой меценатке, как маркиза Эддердейл. Однако мистер Уошберн оказался столь удивительно тактичным.
— Мы все испытываем то же самое, Альма, — тут он сделал многозначительную паузу.
— Возможно… но об этом в другой раз. Расскажите мне о нем.
— О ком?
— О муже. Ну, вы же знаете, что о нем говорят.
— Ах, он совершенно расклеился, — уклончиво протянул мистер Уошберн, а я отошел к бару, где среди прочих напитков подавали «Поммер» урожая 1929 года, который стоил столько же, сколько эквивалентное по весу количество урана. До прибытия Джейн я постарался захватить два бокала.
Она выглядела очень юной и невинной в простом белом вечернем платье; волосы были гладко зачесаны назад, как обычно делают балерины. Джейн походила на дочку сельского священника, которая первый раз появилась в обществе; хотя, пожалуй, она выглядела уж слишком невинной — совсем не то, что в самом деле. Ее появление вызвало в зале небольшой переполох. Общество ее еще не приняло, о ней еще не сочинили сплетен и легенд, как об Иглановой, которая как раз появилась в дверях, сопровождаемая Алешей и Луи, подобно райской птичке, присевшей на куриный нашест.
Пока в зале царило возбуждение, вызванное появлением Иглановой, мы с Джейн встретились возле стойки бара и чокнулись бокалами с «Поммером».
— Как я тебе понравилась сегодня вечером? — спросила она, юная и немного задыхающаяся от волнения, как невеста в момент объявления о помолвке (или как манекенщица, которой хорошо платят за работу).
— Прекрасный вечер, — сказал я, в первый раз будучи доволен сам собой, по крайней мере на публике: ведь начался мой балетный сезон. — Пожалуй, мне не приходилось пробовать лучшего вина. А кондиционеры! Они работают прекрасно: чувствуешь себя, как осенью.
— Ты меня не понял, — возмутилась Джейн, глядя на меня тем одержимым взглядом, который характерен для всех артистов балета, когда они говорят о Танце. — Я имею в виду спектакль.
— К сожалению, мне посмотреть не удалось: почти все время проторчал в конторе.
Она достойно перенесла разочарование.
— Так ты… сегодня вечером меня не видел?
— Нет, нужно было отправить фотографии в газеты… Между прочим, твои фотографии, — добавил я.
— Я восемь раз выходила на поклон.
— Ты мое чудо…
— И получила три букета… от неизвестных поклонников.
— Малышка, никогда не принимай конфеты от неизвестных поклонников, — пропел я, когда мы подошли к высокому французскому окну, выходившему в средневековый сад, — хотя на самом деле ему всего пять лет.
— Мне так хотелось, чтобы ты это видел! Сегодня первый вечер, когда танцевала по-настоящему! Просто я забыла про все вариации, про публику и про этот чертов трос… Я действительно забыла обо всем, кроме танца. О, это было удивительно!
— Считаешь, у тебя все получилось?
— Нет, так я не думаю!
Она забеспокоилась — как бы не сглазить! В театре эта боязнь доходит до смешного. Сейчас все поголовно верят в приметы, практически не позволяют себе шуток, не разговаривают громко и прежде всего ничего не говорят о себе: просто улыбаются и краснеют, если кто-то поздравляет с присуждением премии Дональдсона, смущенно отводят глаза при упоминании о материале в «Лайф» и бормочут что-то о том, что статьи еще не видели.
Во всяком случае, я предпочитаю иметь дело с такими великими старыми эгоистами, как Игланова: та вряд ли согласится, что на свете есть хоть одна балерина, равная ей талантом. И даже про Луи рассказывали, что однажды он спросил журналистов: «А кто такой Юткевич, о котором вы только что говорили?»
Как бы там ни было, приступ скромности у Джейн быстро прошел, большую часть вечера занимали танцы, и мы весьма неплохо порезвились.
Около часа мы расстались, договорившись встретиться у нее в половине третьего. Никто из нас не испытывал особой ревности… по крайней мере теоретически, и я бродил по гостиной, здороваясь с теми немногими гостями, которых знал. В этой толпе я совершенно растерялся. Тут были не те люди, с которыми я ходил в колледж, — в большинстве своем сынки из богатых семей, которые редко принимали гостей и предпочитали разгуливать по улицам Ньюпорта, Саутгемптона, Бар-Харбора и прочих злачных мест. Не был это и мир профессиональных журналистов и театральных деятелей, на которых я зарабатывал свой кусок хлеба. Скорее тут был мир несчитанных денег, разбавленный таинственными европейцами, беженцами из неизвестных стран, нуворишами и супернуворишами, знаменитостями из мира искусства, у которых нашлось время, и, наконец, честолюбцами и карьеристами.
Таинственные, очаровательные и ужасно занятые, они были всех возрастов, любого пола, национальностей, роста и облика. Понадобится слишком много времени, чтобы с каждым разобраться. Я еще даже и не начинал, но полагал, что за ближайшие пару лет успею.
Конечно, некоторых мне никогда не понять. И леди Эддердейл, несмотря на тридцать лет светского успеха, принадлежала к наиболее сложным фигурам.
Под портретом хозяйки дома работы Дали стоял Элмер Буш, с которым мы были шапочно знакомы. Я не был его закадычным другом не по своей вине: его колонка «Американский Нью-Йорк» печаталась одновременно в семидесяти двух газетах и была главной приманкой столичного выпуска «Нью-Йорк Глоуб». Разумеется, он был слишком важной персоной, чтобы корпеть в редакции, поэтому мне удалось лишь несколько раз с ним встретиться. Бывало, он заглядывал к Милтону Хеддоку со словами: «Похоже, это может стать сенсацией. Как полагаешь, старина?» Милтон иногда меня представлял, а иной раз и нет.
— Добрый день, мистер Буш, — поздоровался я уверенней обычного. В конце концов, я оказался в центре самых интересных новостей.
— Господи, похоже, это Питер Саржент собственной персоной! — воскликнул мистер Буш и просиял, уже увидев скомпонованной свою очередную статью. Он вежливо, но решительно простился с белокурой звездой прошлого сезона — дамой средних лет, похожей на Глорию Свенсон, — и мы уединились в уголке.
— Целую вечность вас не видел! — оскалил Элмер Буш белоснежные зубы. На телевидении он получил семь премий Хупера за программу, которая тоже именовалась «Американский Нью-Йорк» и представляла из себя, как мне рассказывали, комбинацию сплетен и интервью с деятелями театра. Сам я никогда не смотрел телевизор — у меня от него болели глаза. Во всяком случае, Элмер был фигурой известной. Для такого искреннего и работящего парня, как я, старавшегося всеми силами пробиться наверх, он служил воплощением успеха. Несмотря на лысину и язву.
— Понимаете, я так занят… — позволил я себе разыграть простака.
— Послушайте, что нового