Фридрих Незнанский - Тигровая шкура, или Пробуждение Грязнова
— Господи-и-и… — едва не выл Семен, сжимая голову руками. — За что ж меня так?
Он размазывал по лицу грязной пятерней слезы, скрежетнув зубами и не стыдясь самого себя, плакал. Громко. В голос. Так, как не ревел никогда в жизни. Даже когда сгорел по пьяни отец и следом за ним ушла мать.
— Сука! Гнида барачная! — продолжая раскачиваться, клял он сам себя. — Водка!.. Водяры все мало было. На вот теперь, с-с-сучара, захлебнись, когда на полную катушку припаяют! Подавись ей, подавись! Ох же, ма-ма-а-а…
Он оторвал руки от лица, поднялся с топчана, судорожно глотнул воздуха и забормотал, уставясь в одну точку:
— Выходит, это меня теперь под вышак? А сам — чистенький. И следователь поверил. Поверил!
Ему не хватало воздуха, и он с силой рванул на груди рубашку.
— И ведь ладно как все получается! Чтобы срок за икорку не тянуть, Шаманина-то я и того… чтобы не проболтался. А как же я мог его… того, если я?..
Семен сделал несколько коротких шагов, остановился у сводчатого, забранного толстенными решетками окна, с силой растер виски. Что-то очень важное ускользало из его памяти, из его сознания, но он никак не мог собраться, чтобы поймать ускользающую мысль.
— Так, — лихорадочно бормотал он, мотаясь из угла в угол по камере. — Серега пригрозил, что этот нож останется у него, как вещественное доказательство, и тут же ушел, хлопнув дверью. Ну да, так и было, так я и Сохатому об этом рассказал, когда приперся к нему на склад. Так-так. Что же было потом?
И он снова стал тереть виски, заставляя работать вконец угробленную память.
— Потом… Потом Сохатый сказал, что утро вечере мудренее, сунул денег на опохмел и сказал, чтобы ждал его дома. Да, так он и сказал: «Будешь ждать меня дома. И носа никуда не показывай!» А потом… потом он завалился ко мне, сунул в руки деньги, билет до Хабаровска и сказал, чтобы я срочно сваливал. Ну да, сваливал. А билет тот был на вечерний поезд.
В голове стало что-то проясняться, и он уже более осознанно ухватился за воспоминания о вечернем поезде.
— Да, билет на вечерний поезд. Все так! Я выпил еще стакан бормотушки, бросил в чемодан бельишко и двинул на станцию. Так. До поезда оставалось еще два часа. Та-ак… Нюрка из винного дала два пузыря, и я один выпил там же… у нее, вместе с ее Васяней. Грузчиком. Та-ак… Что же было потом?
Закусив нижнюю губу, словно его била лихорадка, он сел на нары.
— Что ж потом? Ну да, — припомнил он, — выпили этот пузырь с Васяней, заедали какими-то хрустящими палочками. А потом?..
Вот здесь-то и начинался сплошной провал.
Единственное, что он помнил, так это то, что проснулся от головной боли, причем в совершенно незнакомом вытрезвителе. Вдоль стен на низеньких коечках маялись с похмелья такие же бедолаги, как и он. Вошел мент, сказал, что он в хабаровском вытрезвителе. Ну да, в вытрезвителе. Мол, сняли с поезда. Пьяного. И прямо туда. Ага. Еще мужики заржали радостно. Отдали вещи, деньги, записали фамилию. Та-ак… Тут же уплатил штраф и поехал к Зинке.
Теперь нужно было додумать что-то очень важное, но его мозги уже не в силах были шевелиться, и Семен вновь с силой запустил пятерню в нечесаные волосы.
— В вытрезвителе записали его имя, фамилию, и он уплатил штраф… А на проходящий поезд сел в Стожарах, когда солнышко едва коснулось верхушек тайги. Ну да, Васяня еще мороженое купил на закусь. Все так! А потом — вытрезвитель. Вытрезвитель… А следователь, сучонок, шьет ему, будто он Шаманина уже в потемках стрелял, оттого и всего лишь ранил с первого выстрела. В потемках… в кедровнике… А он, выходит, в это время уже далеко от Стожар был, в поезде том ехал. И вытрезвитель… с фамилией…
Семен вдруг почувствовал, как перехватило дыхание, стало трудно дышать. Постарался было успокоиться, но тут же вскочил с нар и бросился к обитой железом двери. Пнул ногой и замолотил по ней кулаками.
— Открой! Слышь? Открой! Мотченко вызывай, майора! — рвался из камеры его крик.
Все было точно таким же, как в то утро, когда Грязнов впервые ступил на стожаровскую землю, и все-таки что-то изменилось. Едва уловимая тягучая истома уходящего лета вяжущей тоской опустилась на высаженные вокруг вокзала деревья, на девицу в газетном киоске, на одинокого, ссутулившегося мужика в форменной железнодорожной фуражке, который уныло махал обшарпанной метлой на длинной деревянной ручке, пытаясь согнать в кучу редкие бумажки, смятые пачки из-под сигарет, окурки, начинающие опадать пожелтевшие листья.
Вячеслав Иванович возвращался из Хабаровска в Стожары, и странное, непонятное чувство одолевало его. Впрочем, ничего странного и тем более непонятного в этой его хандре не было. Он и раньше с нарастающей тоской в душе начинал томиться от первых опавших в тайге листьев, от осенней слякоти в Пятигорье, но главное, — в короткие осенние дни, которые мчались вслед за уходящим летом. В это время им словно овладевала лихорадка, и он весь отдавался своей работе, мотаясь по охотничьим угодьям и заимкам, страшась потерять хотя бы час этого непонятного времени.
Но сейчас он почему-то вдруг затосковал по Москве, по ее многолюдью и по оперативной работе, в которой не было ни минуты продыха. Он ничего не мог с собой поделать, начиная злиться на себя за то, что согласился на это расследование, на ушлого Турецкого, который методично добивался того, чтобы он перестал мордовать себя угрызениями совести и вернулся в Москву.
Предупрежденный телефонным звонком, Грязнова встречал Мотченко, и пока они тряслись на оперативной «Ниве» до отделения милиции, Афанасий Гаврилович успел выложить ему все последние новости, но главное, вкратце пересказал ему те показания Семена Кургузова, которые, в общем-то, заставляли пересмотреть рабочую версию относительно убийства Сергея Шаманина, на которой, однако, продолжал настаивать следователь прокуратуры.
— Впрочем, сам все поймешь, — не очень-то весело закончил «вводную часть» Мотченко, притормозив у дверей отделения. — Магнитофонная запись в сейфе моем лежит.
«Правда все это, Афанасий Гаврилович! Бог видит, правда! А мне не верите, прикажите, чтобы в хабаровском вытрезвителе списки за тот день проверили. Недалеко от вокзала вытрезвитель, позвоните — пусть проверят. Ведь должна же там запись насчет меня остаться. Я же штраф еще уплатил, сполна, и мне даже квитанцию выдали. Богом вас прошу, Афанасий Гаврилыч, проверьте! Ведь не убивал я Серегу, не убивал!..»
Мотченко выключил магнитофон и неловко откашлялся, словно стыдился слез своего непутевого соседа, а также тех всхлипов, что еще секунду назад неслись с магнитофонной ленты. Откашлялся и как-то снизу вверх посмотрел на Грязнова.
— Что скажешь, Вячеслав Иванович?
Грязнов пожал плечами.
— Ну, я-то, положим, уже давно высказал свое личное мнение относительно выдвинутой следствием версии. Я имею в виду убийство Шаманина из-за ревности, а вот ты-то что относительно этого скажешь? — и он кивнул на магнитофон.
Не очень-то поспешая признаваться в своей ошибке, хотя показания Кургузого еще требовали основательной проверки, Мотченко какое-то время молчал, затем по привычке почесал в затылке и только после этого пробасил:
— Честно признаться, я и сам не очень-то придерживался той версии.
— Чего вдруг так? — искренне изумился Грязнов, припоминая свой первый день пребывания в Стожарах и то, с какой уверенностью начальник криминального отделения милиции излагал ему рабочую версию относительно ЧП в кедровнике.
Мотченко развел руками. Мол, у кого ошибок не бывает? Тем более что это была всего лишь версия, выдвинутая следователем прокуратуры. А мы что? Мы — всего лишь опера. Что прикажут сверху, то и делаем. Однако вслух сказал:
— Почему, спрашиваешь, я в ту версию не очень-то верил? Да потому, что не мог этот забулдыга совершить подобный грех. Рыбку, скажем, незаконно половить, икоркой баловаться да браконьерством заняться — это, пожалуйста, а вот насчет убийства человека… Нет и нет! Слабак он, понимаешь? Огромный мужик, ему бы горы ворочать, а он совершенно безвольный, да и на водчонку сильно слаб. Вот этим-то поводом Сохатый и воспользовался.
Он замолчал было и со злостью крутанул головой.
— И ведь насколько четко все продумал, гад. Только одно, понимаешь, мне непонятно: зачем ему надо было стрелять в Шаманина и Кричевского? Что его заставило пойти на это? Убей бог, не могу врубиться! Я тут по своим каналам прошелся по Сохатому и Шаманину, не пересекались ли, случаем, их пути-дорожки, так вот должен доложить тебе, товарищ генерал, что ни-где, ни-ко-гда даже в самой малой толике их пути не пересекались. И выходит, что не за что Сохатому иметь такой зуб на Шаманина. Не за что! — по слогам выговорил Мотченко. Словно точку поставил.
За окном резвились шальные воробьи, косые солнечные лучи легли на крашеный деревянный пол. И Вячеслав Иванович вдруг подумал с щемящей душу тоской, что еще несколько таких вот хмельных дней, и тайгу затянут низкие брюхатые тучи, резко похолодает и на полмесяца зарядит мерзкий осенний дождь.