Владимир Зарев - Гончая. Гончая против Гончей
Чувствуя отчаяние и злобу, я на следующий же день предложил Анелии пожениться, и она неожиданно согласилась. Мне казалось романтичным расписаться в загсе при двух свидетелях, а после прокутить всю стипендию в ресторанчике «Дикие петухи». Мы это осуществили в хмурый, дождливый день, а потом, в подвале (я попросил своего соквартиранта исчезнуть), она долго искала, где бы повесить свое новое пальто. Здесь царили самая настоящая нищета и грязь. Мы решили, что она будет жить у своих родителей, и встречались тайком дважды в неделю. Анелия вела себя благосклонно, пока не поняла, что у нее будет ребенок. Она впала в панику, с ней впервые случился нервный криз; она догадалась о беременности слишком поздно, и аборт был невозможен.
Отец устроил ей грандиозный скандал, и она прибыла с двумя чемоданами, не скрывая своего отвращения ко мне и к мрачному подвалу. Было холодно, я грелся у кухонной плиты. Трудно описать счастье, которое я испытал — меня приводила в восторг одна мысль, что я буду заботиться о нас троих. Я мечтал стать известным переводчиком-профессионалом, переводил какой-то немецкий роман, но забросил его, бегая по учреждениям и институтам. Наконец мне посчастливилось устроиться: я замещал болевшую учительницу в одной школе в районе Овечья Купель. Это было совсем другое время, гражданин Евтимов, и я тоже был другим…
Потом родилась Марианна. Я научился купать ребенка, пеленать, я делал все — только что не кормил грудью. Приблизительно через год Анелия снова вернулась к родителям. Ее сессии оказывались бесконечными, экзамены — невероятно трудными, а преподаватели — грубыми. Я уже поступил на заочное отделение Экономического института. Теперь мне приходилось по утрам замещать больную учительницу, после обеда забирать Марианну из детского сада и зубрить, а по вечерам — готовить и стирать. На Анелию я не мог рассчитывать: она помогала, когда ей вздумается.
И тут в моей жизни произошла ужасная трагедия. Спустя два года мы поняли, что Марианна заикается. Я чувствовал себя виноватым перед малышкой, часами просиживал у ее кроватки в надежде, что научу ее произносить нараспев: «Скажи, зайка: папа меня любит!» К сожалению, дефект не прошел, он только усиливался с годами. Однокашницы подтрунивали над Марианной, учителям приходилось с ней трудно, я выходил из себя, что бессилен помочь; ее переживания были вечным укором. Только теперь я осознал всю трагедию отца Горио. Не знаю, прав ли Фрейд, но эдипов комплекс (если он, конечно, есть) появился у меня после несчастья с моим ребенком. Горе, гражданин Евтимов, связывает нас, как пуповина.
И все-таки я сумел освободиться от вечного самоуничижения — я стал краснобаем. Поняв, что заикание моей дочери неизлечимо, я начал упражняться в риторике. Представляете, словно это был мой дефект. Я впустую говорил на собраниях, на банкетах, в кругу знакомых, где только придется… и верил в душе, что таким образом помогаю Марианне, что моя болтливость разрушит колдовство ее недуга. Цветистость моих речей, как вы имели любезность выразиться, гражданин следователь, не случайна: она — мое заикание, моя последняя возможность искупить свою вину перед Марианной и доказать отцовскую любовь!
Поверьте, я не унижаюсь перед вами, точно так же, как не самообольщаюсь; просто стараюсь излагать факты сдержанно и сухо. Моя предельная искренность, наверное, вас утомляет — вид грязного белья всегда неприятен; нас с детства приучают стыдиться нечистоплотности. Мол, человек должен быть красивым и благородным!.. Воспитание для меня — самая утонченная форма порочности.
Я опять увлекся; так на чем я остановился? Ах, да… Я не обвинял Анелию; в конце концов, я сам выбрал себе избалованную жену и предпочел ее другим, потому что она была именно такой — безответственной, непрактичной и самовлюбленной. Я не сдавался, оставался молодым, жизнерадостным; моей энергии хватило бы на четверых — я был одновременно учителем и учеником, отцом и матерью. Как вам известно, за три года я закончил с отличием Экономический институт. И тогда случилось то, что заставило меня сделать вывод: жить нужно не фантазиями, а философией. Я узнал, что у Анелии роман с доцентом по французской литературе, и мне стало ужасно больно. После появился какой-то сокурсник, отец которого делал из линолеума вьетнамки и не знал счета деньгам (я все еще не переставал переживать). Пока наша соседка не поделилась со мной то ли из сострадания, то ли из-за врожденного любопытства к чужим несчастьям, что Анелия встречается с известным дамским парикмахером Пепо Нежным. У него были красивые, как у музыканта, руки и задумчивые глаза.
Я был раздавлен; я напоминал огромный воздушный шар, который вдруг лопнул из-за чьей-то жестокости и беспечности. Мне предстояло начинать все сначала, но я еще колебался… Я был честен и застенчив, следовательно — недоразвит. Меня только что распределили в ПО «Явор»; я уехал в свою первую командировку и там, в покрытом копотью номере третьеразрядной гостиницы, принялся размышлять. «Посмотри вокруг, дурак, — говорил я себе, — разве только твоя жена распутная и грешная? Почему этот плешивый доцент пожелал ей преподавать также науку любви? Почему тот тип, который еле спихнул на тройки институт, сразу же назначен плановиком, а ты жилы из себя тянешь — и наслаждаешься визгом ленточной пилы? Почему секретарша директора заходит к нему «просто так», а ты, придя к нему по делу, сидишь сжавшись перед массивной дверью, как побитый пес? Жизнь — форма существования, она — усилие; а может, она также искусство превращать чужие усилия в свое величие? Физический труд, по Марксу, ущемляет свободу каждого индивида; тогда, спрашивается, как добиться свободы?» Я тогда еще не созрел для преступления, но нащупал дорогу; у меня не было готового ответа, но я уже задал себе мудрый вопрос.
Сейчас я вам объясню, гражданин Евтимов, причину мрачных воспоминаний. Я бы не отнимал у вас драгоценное время, если бы не был корыстен. Поверьте, я не только не виню Анелию, но и глубоко ей признателен! Если бы ее наивность и романтичность одержали верх над эгоизмом, если бы она свое умение жить роскошно поменяла на скромное благополучие, то что бы стало со мной? Превратился бы в поглупевшего, заплывшего жиром скучного чиновника, который работает по восемь часов в день лишь для того, чтобы иметь право на восемь часов сна? Но тогда бы талант, которым так щедро одарила меня природа, увял, моя воля и разум — разрушились, чувства и восприятие — атрофировались, а сам я стал бы жалкой засушенной мухой, брошенной в паутину судьбы. Безвольным донором добра, которое в свою очередь существует по прихоти фортуны и питает зло.
Я чувствовал себя бесконечно обязанным Анелии за то, что мне не удалось ее бросить ни тогда, ни позднее, в пору моего пагубного восхода. Уже в той убогой гостинице с провисшими занавесками я знал, что моя супруга нужна мне навсегда, точно так же, как каменщику необходим мастерок. С ее помощью я сумел обмануть себя, и она окончательно сняла с меня вину. «Даже если я устрою скандал, — думал я, — даже если Анелия откажется от парикмахера, она легко поменяет красивые руки Пепо Нежного на быстрые ноги какого-нибудь футболиста. Разумнее наплевать на ее сладострастие… и почему бы мне не познакомить ее с моим любимым директором? Ведь он падок на брюнеток!» За пять лет, гражданин Евтимов, я добился того, о чем другие мечтают всю жизнь. Но я все еще был мелкой рыбешкой, не дорос до настоящего подвига…
(8)Вы предупреждаете, что в моем распоряжении лишь пять минут? Понимаю и наконец вкратце отвечу на заданный вами вопрос. Но позвольте сначала принять таблетку рудотеля. Не беспокойтесь, гражданин Евтимов, тюремный врач не отказывает мне в этом безобидном удовольствии и выдает еженедельно по семь таблеток — наивный человек, он боится, как бы я не отравился. Я действительно расстроен. Всегда, вспоминая о Марианне, я испытываю необходимость в поддержке, в чем-то успокаивающем. Моя дочь — моя незаживающая рана, что-то вроде перенесенного душевного инфаркта…
Вы всматриваетесь в эту сердцевидной формы табакерку? Последние два года я держу в ней лекарства. Мне подарил ее Пранге; он утверждал, что она очень старинная, сделана из кавказского серебра и принадлежала фамилии Розенкрейцер и на ней выгравированы оккультные знаки. Эти магические символы мне не помогли, но я ни за что бы на свете не расстался с этой вещицей, так как в ней заключено все спокойствие, оставшееся мне в жизни.
Итак, вы спрашиваете: почему я, приверженец свободы и риска, набивал долларами банки из-под соленьев? Находите известное противоречие между моими красивыми словами и злыми деяниями? Вы справедливо заметили, в этом есть что-то примитивное, алчное, неэстетичное. Да, я ненавидел эти грязные деньги, товарищ Евтимов! Я должен был каким-то образом их унизить, сохранив себя. Потому что для меня имели значение не купюры, не деньги как таковые, а смелость владеть ими. Мне доставляло удовольствие их комкать, швырять, обрекать на вечное одиночество. Когда я закручивал крышки на банках, я был отомщен!