Владимир Соловьев - Похищение Данаи
Мы мчались по Невскому, шофер включил сирену с мигалкой, за завесой мелкого дождя мелькал парадный Петербург. Господи, сколько иностранных вывесок! В мои времена здесь сплошь была кириллица. Как знать, латынь, может быть, больше к лицу этому единственному в России европейскому городу. Странный контраст: Невский похорошел и украсился на уровне первых двух этажей, но выше выцвел, облез и потрескался. И по-прежнему неотразим — не знаю красивее проспекта. Хоть в его рациональной прямизне и тлела искра безумия. «Весь Петербург — бесконечность проспекта, возведенного в энную степень», — припомнил загадочную фразу Андрея Белого.
Борис Павлович молчал, а я пытался настроить себя на элегический лад, вспоминая покойника. Только из этого ничего не вышло.
— Помните, какой розыгрыш вы устроили в поезде? — спросил Борис Павлович.
— Молодо-зелено, — сказал я.
Еще бы не помнить! Может, с этого розыгрыша и начались их контры. Не одного Никиту — меня тоже слегка раздражала Сашина патетическая серьезность, но Никиту она просто бесила. Вот уж действительно, два разных подхода к искусству — дионисиев и аполлонов.
Саша нас немного сторонился, а иногда и вовсе отключался, закидывал голову и закатывал глаза либо демонстративно отворачивался и глядел на мелькающий за окном унылый деревенский пейзаж, как я сейчас — на Невскую перспективу. А то еще вытаскивал из внутреннего кармана блокнот и что-то там черкал. «Творит», — громко шептал мне Никита, но Саша упорно нас игнорировал. Может, действительно был в творческой отключке или делал вид — не знаю. Одна Галя принимала его всерьез — а не влюбилась ли, глядя, как он подзаряжается поэтической энергией? Вчетвером мы ехали в одном купе.
Он также чурался вечерних возлияний в соседнем купе, единолично занятом Борисом Павловичем, он часто вызывал нас туда поодиночке и идеологически накачивал, а к вечеру устраивал выпивоны для избранных — таких набиралось человек семь-восемь. Случилось это на вторую ночь, когда поезд уже после полуночи остановился на каком-то венгерском полустанке. Мы как раз прикончили с Борисом Павловичем последнюю бутылку сливовицы. Собутыльник он вполне ничего, всю дорогу шпарил еврейскими анекдотами и шпионскими байками.
До сих пор не пойму — ладно провокатор Никита, но мы-то с Галей как на такое решились? По пьяной лавочке, должно быть.
Мы с ней отправились в соседний вагон, а Никита ворвался в купе, растормошил Сашу и сказал, что неожиданная пересадка, наши уже вышли, поезд вот-вот тронется. Саша ему со сна поверил, быстро оделся, побросал вещи в сумку — и на перрон. Ночь, вокруг ни живой души. Саша помчался на станцию, а когда выскочил обратно — поезд медленно плыл вдоль платформы. Даже не знаю, что бы вышло, если б Борис Павлович, случайно увидя в окно мечущегося по перрону Сашу, не крикнул ему и не втащил в поезд, пока тот не набрал еще скорость. Так и представляю себе — поезд ушел, а на венгерском перроне одиноко стоит наш пиит ни форинта в кармане, ни слова по-венгерски. До сих пор неловко, хоть и не я инициатор.
Когда Саша вернулся в купе, мы притворились спящими. Ничего не сказав, Саша забрался к себе на верхнюю полку. Не знаю, затаил ли он с тех пор на Никиту злобу, но ни разу этот эпизод не поминал — ни в Сараево, ни когда вернулись в Питер.
Возле дома Никиты стояло несколько машин — две милицейские, одна телевизионная, да и народу собралось порядком. В подъезд, однако, кроме жильцов, никого не пускали, а наверху, у двери мастерской, дежурил мент. Прошли бочком, обходя очерченную мелом фигуру на полу: плоский контур — все, что осталось от Никиты. Естественно, я давно уже догадался, зачем Борис Павлович меня сюда привел.
Мы с ним рассматривали картины. Задержал взгляд на его гранатовых композициях, одна безумнее другой: гранат, беременный звездами, автопортрет в халате внутри граната, Лена со вспоротым животом, из которого расползались живые гранатовые зерна, словно фетусы. У меня была парочка вопросов, которые не успел ему задать, а теперь уже придется дожидаться собственной смерти, да и неизвестно — встретимся ли в том перенаселенном мире.
Обратил внимание на столик у дивана, куда обычно заваливался Никита: стакан с водой, очки, томик стихов Вийона. Борис Павлович перехватил мой взгляд. Тогда я открыл наугад Вийона и прочел вслух:
— «И сколько весит этот зад, узнает скоро шея». — И добавил от себя, как бы между прочим: — Мог бы симулировать самоубийство через повешение.
— Тут нужно время, а его-то как раз у убийцы не было.
— У убийцы всегда времени в обрез, — утешил я Бориса Павловича.
Помимо вариаций на тему «Данаи», было еще несколько превосходных копий с эрмитажных полотен — «Мадонна Литта» Леонардо, «Юдифь» Джорджоне, «Кающаяся Магдалина» Тициана, «Лютнистка» Караваджо, «Венера с амуром» Кранаха, «Камеристка» Рубенса, «Флора» Рембрандта, «Девушка с веером» Ренуара, «Таитянка с плодом» Гогена, «Любительница абсента» Пикассо. Все эти реплики были для меня внове — в то свое посещение мастерской я их не приметил, занятый «Данаей», пока нас не прервала Галя и мы не понеслись спасать мнимого самоубийцу. Большинство полотен было повернуто к стене, мы с Борисом Павловичем разворачивали одно за другим, а когда закончили, было такое ощущение, что побывали в музейной зале, где собраны лучшие женские портреты из эрмитажной коллекции. Это бросалось в глаза — Никита копировал исключительно женские образы. Вот тебе и мизогин! Его реплики выглядели, пожалуй, даже свежее и ярче, чем потемневшие картины Эрмитажа. У одной я задержался — это был «Поцелуй украдкой» Фрагонара: у девушки было лицо Лены, а в юноше Никита дал свой автопортрет. Вот такой и был их быстротечный роман — второпях, тайком, украдкой.
И тут я вспомнил один теоретический разговор на эту тему с Леной Господи, когда это было? Сто лет назад! Белые ночи, балтийские ветры, весенний запах корюшки и, как всегда, впереди — антагонисты, а мы с ней плетемся сзади. С Галей мне хорошо было трахаться, с Леной — разговаривать, я это разделял, держа свое либидо в узде: не только из-за Лены, но еще больше из-за Саши, почему и считаю покойника подонком, коли он покусился на святая святых дружбу. Или в его извращенном представлении он, наоборот, пытался таким образом укрепить отношения с Сашей? Что до меня, то я нарушил все Его заповеди, кроме последней.
Лена мне тогда сказала, что поцелуй, с ее точки зрения, еще более интимное дело, чем соитие. Меня это поразило — и сама эта мысль, и то, что из невинных уст. Не сдержался и спросил, с кем она еще целовалась, кроме Саши? «Ни с кем», — просто ответила она. В том-то и дело, что ее целомудрие было тотальным, почему и непредставим ее роман с Никитой, пусть кратковременный, даже одноразовый. А его намеки — отвратны, кощунственны. Нет, он заслужил смерти.
А как насчет того единственного свидетельства, которое лежало у меня во внутреннем кармане штанов вместе с долларами и кредитными карточками и которое я решил утаить до поры до времени? Как-то не вписывалось оно в мое прежнее знание Лены.
Стало мне вдруг как-то не по себе, когда вспомнил ту нашу прогулку и доверительный с ней разговор. Я вдруг почувствовал, как истина задела меня своим крылом — и отлетела, оставив ни с чем.
Борис Павлович смотрел на меня удивленно. X… ты теперь, козел, от меня что узнаешь!
— Я так понимаю, ваш друг не был самостоятельным художником, — сказал он.
— Он отрицал индивидуальность в искусстве. В жизни — тоже. Считал все на свете взаимозаменимым — женщину или картину, все равно. Копия не хуже оригинала, а может, даже лучше. Тем более после бесконечных реставраций от оригинала мало что остается. Приводил в пример Парфенон и Сикстинскую капеллу. У него самого был редкий дар мимикрии, удивительная способность к перевоплощению и передразниванию. Всех и вся. В любом жанре. Думаете, он только копировал? Было время, он снабжал музеи неведомыми либо пропавшими шедеврами. Писал иконы, предварительно обработав доски под старинные, — набил руку на псковской школе конца XIV века. Настоящей сенсацией стала пропавшая в тридцатые годы панель Гентского алтаря братьев Ван Эйк, которую Никита будто бы обнаружил на даче у маршала Жукова, где фаловал внучку героя, а тот и вправду вывез из разгромленной им Германии несколько вагонов старинной живописи, скульптуры, мебели и фарфора. На попытке сплавить мнимого Ван Эйка бельгийцам он и подзалетел. С трудом выкрутился — его взяли за переправку художественных ценностей за границу, а он заявил, что это всего лишь шутка — чтоб проверить компетентность музейных экспертов.
— Мошенник!
— Скорее плут, — уточнил я незнамо для кого. — А уж подделать чужой почерк либо подпись — для него было раз плюнуть. Однажды сам себе выписал бюллетень от нашего эрмитажного врача — и сошло: неделю не выходил на работу. Либо на спор нарисовал сотнягу и спокойно разменял ее в гастрономе. Трюкач. Лена как-то уехала к родне в Кострому — через неделю Саша получает ее покаянное письмо с признанием в измене. Ну не подлянка ли?