Василий Казаринов - Тень жары
Прикорнувшая было на подстилке Тэрри вскочила, завертелась под ногами — дать бы ей хорошего пинка…
А хозяйку — жаль.
2
Страшно хотелось курить, но спичек в кармане не оказалось. Выйдя из подъезда, я поискал глазами потенциального курильщика. Аккуратный паркинг перед домом был почти пуст — середина дня, самое рабочее время. Один подраненный "мерседес" с мятым крылом, пара "жигулей" и раритетная кремовая "победа" с задранным капотом. "Старушка" была в очень приличном состоянии. Алчно распахнув пасть, она заглатывала какое-то вяло шевелящееся существо в крапленых масляными пятнами брезентовых штанах.
Скорее всего, с двигателем возится персонаж из породы старых автомобилей, хранящих верность первой любви: они сутками способны лежать под своими рыдванами, чинить, штопать, латать дыры, чутко вслушиваться в затухающий пульс изношенных одышливых движков, и нет такой силы, которая сподвигнет их на измену, заставит открыть сердце какой-нибудь вертлявой современной модели.
Согнутым пальцем я постучал по мощному крылу:
– К вам можно?
– Сейчас, сейчас…
Он оказался именно тем, о ком я подумал: старая шоферская кепочка с потемневшим от частых прикосновений промасляных пальцев козырьком, кожаная таксистская куртка на молнии, брезентовые штаны и тяжелые кирзовые башмаки с заклепками — в таких когда-то выступали воспитанники ремесленных училищ. На вид ему лет шестьдесят.
– Что с ней? — я ласково погладил крыло. — Инфаркт? Летальный исход?
– Да боже упаси! — он махнул рукой, отгоняя дурное предположение. — Стартер что-то барахлит. Это ничего, поправим. Мы еще побегаем.
Он не курил, но спички имел — в машине, на всякий случай.
Мы провели очень милую беседу размером в три выкуренных мной сигареты; владелец "Победы" много интересного рассказал про обитателей дома. Вообще-то говорил он исключительно о здешних автомобилях, но его комментарии были настолько самобытны и живописны, что вполне можно было составить представление о характере владельцев.
В порядке любезности я поддержал его философскую схему, согласно которой автомобиль выступал чем-то вроде Alter Ego того, кто сидит за рулем.
– А как же! — он энергично заглотил наживку. — Это уж точно… — сдвинув кепку на затылок, он сосредоточенно тер пальцем лоб, как будто разогревал трением слегка подостывшую память. — Вот один тут был. Заруливал во двор. Недельки три назад, что ли? Он еще когда вон там, из-за угла, выворачивал, я на слух определил: чахоточный…
Я инстинктивно напрягся.
– Кто?
– Так — двигатель… Он еще заглох потом. Прямо тут, у крайнего подъезда. А я ему прикурить давал.
– Он что, курит?
Он смотрел на меня сострадательно — такие взгляды кидают на тихо помешанных или убогих. Я вспомнил: "дать прикурить" — значит, помочь завестись от своего аккумулятора.
– И знаешь, водитель-то… Он сам вроде как чахоточный был, кашлял сильно.
– "Москвич"? Грузовой вариант? Белого цвета?
Поклонник автомобильной архаики мгновенно смыл со взгляда прежнее выражение — он разглядывал меня с искренним интересом. Он не понимал, как я догадался.
3
Психопат опасен для общества вовсе не тем, что эпатирует публику на улицах; и даже непредсказуемость его опрокинутого поведения можно на крайний случай перетерпеть. Он тем опасен, что трансформирует свой идиотизм в пространство, в окружающую среду, а психопатия заразительна. Я подумал об этом, когда прибыл на место, где нашли "ньюс-бокса" запертым в железный контейнер.
Его занесло аж за сто тридцать километров от Москвы, в крохотный дряхлый поселок, заброшенный, тронутый проказой тлена, облизанный мхами — мхи ползут по стенам гниющих изб; мхи — это щупальца земли, щупальца крепко держат деревушку и скоро втянут ее в землю.
Один из домов оказался обитаемым — я заглянул. На деревянной лавке у окна сидела старуха. Она поглядела на меня без тени удивления, испуга, радости — без тени какого бы то ни было чувства; поднялась, пошла встретить. Шаг ее был тяжел, нетвердые ноги слушались плохо и разучились держать легкое тело.
– Вы что, одна тут?
– Одна, одна… Боле не осталось никого. Дак ты ж видал, нету никого, вот я есть.
Она полезла в сервант, шарила маленькими руками по полкам, трогала посуду.
– Угостить-то мне тебя вот нечем, — смутилась она.
– Вы-то, мать, чем тут живете?
– Много ль мне надо, — сказала она.
Она ведь так и умрет, подумал я, просто однажды утром не сможет подняться; будет еще долго лежать на кровати с железными шариками на спинках, глядеть в потолок и думать: поскорей бы уж. Но жизнь будет уходить из нее неторопливо, и кто знает, сколько пролежит, пока сердце не устанет и, устав, избавит от хлопотных мыслей: "кто ж меня на кладбище снесет?"
– Так вы совсем одна на свете?
Старуха ожила, заулыбалась пустым ртом.
– Зачем одна? Дети, внуки у меня. Так ведь в городе они, квартиры у них там, работы, некогда им тут! — она выговаривала какую-то очень важную и естественную для себя истину, бесспорную: им — жить в самый раз, а мне с Богом разговаривать пора. И все бубнила что-то про детей: какие они у нее славные, как у них хорошо, и, значит, у нее тоже хорошо; и невозможно было оборвать обстоятельный рассказ, потому что это и было тем главным, тем единственным, что у нее оставалось и что задерживало пока на этом свете.
– Вот, ты говоришь! — вдруг по-стариковски основательно принялась она меня укорять неизвестно в чем. — Вот, говоришь! А ко мне тут сын приезжал! Крышу делал. Шифер вон положил…
Видел я этот шифер… Наверно, просто раздел крышу какого-то соседнего, давно обезлюдевшего дома.
Вряд ли она что-нибудь знает — барачные люди по природе своей нелюбопытны, тем более в таком возрасте.
К вящему моему изумлению, она что-то вспомнила: да, был тут человек…
– Возраст? Какой из себя?
Она рассеянно ласкала большим и указательным пальцами уголки губ — чисто старушечий жест, обозначает задумчивость и блуждание в потемках пустой, беззвучной памяти. Память стариков видится мне в форме огромного колхозного амбара, откуда давно вымели все до последнего зернышка: пусто, пыльно, скучно.
– Какой? Дак, какой?.. Никакой. Обычный, человек и человек.
Это уже существенно: никакой — значит, как все мы, никакие люди в никаком городе.
– Еще это… Кхэкал он.
– Кашлял?
– Ну… Кашлял.
– Где жил?
– Да тут где-то. Вроде б, в котельной.
– Какой котельной? Нет же тут ни черта никакой котельной…
– Там… — она повела взгляд в сторону окна. — Недалече тут. Машинный двор раньше был. Ну, и котельная при нем. Сын, когда приезжал, оттуда шифер брал, с котельной… — она испуганно покосилась в окно, потом на дверь и перешла на шепот. — Он ведь человека там нашел, Колька-то мой.
— Где?
– Как где, в котельной, где ж еще-то…
– Того, что кашлял?
– Да не-е-е! — она замахала на меня маленькими руками. — Другого. Больного совсем. В район еще его возил, в больницу сдавал — тот своими ногами ходить не мог. Сын и отвез. У него ж мотоцикл с коляской, у Кольки.
Я принес из автомобиля кулек с пирожками, купленными на всякий случай — конечно же, возле метро — положил на стол; старуха заплакала и пожелала на прощанье: Бог в помощь!
Котельная на машдворе — это в полутора километрах от деревни — представляла собой приземистое каменное строение без окон. Дверной проем чернел в облупившейся стене, а саму дверь я нашел внутри — ее сняли с петель, прислонили к стене. В дальнем углу — штабель сухих дров.
Я поднял голову. Крыша, в самом деле, наполовину разобрана.
Я вышел на улицу. Неподалеку от котельной чернела груда угля — поначалу я не обратил на нее внимания. Теперь пощупал, понюхал.
Свежий уголь. Его привезли сюда совсем недавно.
Я вернулся и обследовал котлоагрегат. Судя по всему, он еще вполне на ходу. К нему вплотную прислонен контейнер. Внизу, по всему периметру, контейнер густо зализан черной гарью. Груды головешек подпирают железные углы. Я покосился на поленницу, и мне стало не по себе. Я открыл дверцу и чуть было не опрокинулся навзничь: это был не просто дурной запах — меня едва не сшиб с ног настоящий залп зловонья.
В этом железном ящике кто-то жил, и жил затворником; возможно, он что-то ел и гадил там же, где ел.
Я попробовал себе представить все прелести этого времяпрепровождения: если котлоагрегат в рабочем состоянии, да еще если сам контейнер обложен костром, в железной конуре должно быть чудовищно душно.
Это, собственно говоря, была коптильня.
Но здесь коптили не рыбу и не мясо, а живого человека.
Его могли бы просто отправить на тот свет. Могли перерезать ему глотку. Кастрировать. Четвертовать. Пытать током. В конце концов из него могли бы сделать просто "корейскую собаку". Корейцы, возможно, и неплохие люди, но я не могу принять их живодерских обычаев: прежде, чем съесть собаку, они долго морят ее голодом, чтобы распухла печень, а затем бьют палками — собачий бифштекс хорош, по их понятиям, когда он сочен и кровит.