Андрей Мягков - «Сивый мерин»
И Нинка, втаскивая его в прихожую, смеялась до слёз: «Ха-ха-ха, кто тебя так? Ха-ха-ха!»
Затем навалилось непонятное.
Его бесцеремонно тормошат, вынимают из разгара сладкого, слюнявого сна и несут в другую комнату, где на месте любимого комода с игрушками стоит пушистое зелёное уродство, облепленное блестящими, непонятного назначения предметами. Наступает какой-то очередной год, ему два или три отроду, и это первое его воспоминание о себе как о гражданине, желания которого не учтены, а свобода проявления попрана. Дабы на корню пресечь наглые родительские вылазки, он закатывает сцену, с которой по силе и продолжительности не взялись бы конкурировать никакие природные катаклизмы. И пока насмерть перепуганные мать с отцом выдворяют зелёную каракатицу в кухню и восстанавливают любимый комод на прежнем месте, он орёт непрерывно, делая лишь виртуозно короткие, необходимые для набора воздуха паузы.
Дальше кто-то сильными, не Женькиными пальцами разжимает ему рот, он сопротивляется, пытается увернуться, холодная липкая жидкость стекает по щекам, подбородку, шее, льётся за воротник… Хочется кричать, плеваться, но чьи-то опытные руки так сжимают челюсти и сдавливают горло, что приходится подчиниться, он проглатывает горькую жидкость и та обжигающей грелкой заполняет грудную клетку.
— Потерпи, Димочка, это лекарство, потерпи.
Голос очень знакомый — на одной ноте, без обертонов, как коровий колокольчик, который вешают ей на шею, чтобы не отбилась от стада. У коровы белый высокий лоб, узкие, монголообразные, испуганные глаза.
— Вот молодец, умница. Так ты у меня наркоманом станешь. — И смех, негромкий и тоже знакомый, раскатистый.
Потом его вынимают из тёплого моря и кладут лицом вниз на раскалённый песок. Грудь, живот, ноги — всё начинает гореть и плавиться, кожа обрастает стремящимися соединиться в одном огромном объёме волдырями. Он из последних сил напрягает мышцы, стараясь вырваться из этого огненного ада, кричит неслышно, забывая подкрепить звуком истошную мольбу о пощаде, и чьи-то ласковые скользкие ладони (Женькины, конечно) медленно, от затылка к пояснице снимают с его спины опалённую кожу.
— Ну-ну-ну, потерпи, не так уж больно, не выдумывай. Вас бы рожать заставить. А массаж мне, знаешь кто, Бальтерман преподавал, внук того самого, знаменитого, так что лучше меня никто во всей Москве вашу милость не обработает.
Это Женька опять не своим голосом — колокольчиком — и, конечно же, врёт, никто её никогда ничему не учил, кроме игры на скрипке и всяким там сольфеджио, пальцы свои она всегда оберегала, как девственную плеву закоренелые старые девы и практиковать массаж её не мог бы заставить никто, будь он хоть трижды бальтерманом или доберманом. Так что врёт она без зазрения совести, но выводить на чистую воду и припирать к стенке не хочется, потому что костёр, распалившийся было, постепенно затухает, оставляя после себя лишь редкие, готовые взорваться болевыми всполохами головешки. Тело обмякает и по чьему-то волшебному настоянию вновь погружается в тёплые прозрачные волны.
Который теперь час, какой сегодня день и сколько времени он находится здесь, в Нинкиной комнате, на её кровати — на эти вопросы Дима ответить ещё не мог, но то, что реальность готовилась принять его в свои объятия — факт, и об этом свидетельствовало многое: и лопнувшие по бокам аппетитные бананы вперемешку с какими-то баночками на стуле у изголовья, и надрывающийся в коридоре телефон (именно телефон это, а не разрезающая суставы электрическая пила, как казалось совсем недавно), и унизительная зависимость от желания немедленно, чтобы не лопнул мочевой пузырь, отправить надобности, в просторечии именуемые естественными.
Подобное на его памяти случилось с ним лишь однажды, когда он, школьник, по достижении четырнадцатилетнего возраста отмечал в узкой компании своё вступление в ряды коммунистической молодёжи и в результате оказался в одной постели с хорошенькой десятиклассницей Ингой. Та на пути к аттестату зрелости, как выяснилось, уже постигла все премудрости зрелости другого рода и не скрывала готовности щедро поделиться с Димой накопившимся опытом.
И надо же было такому случиться, чтобы именно в тот момент, когда разгорячённая плоть новоявленного комсомольца под умелым руководством хорошенькой искусницы неотвратимо приближалась к восприятию неземного ощущения (как обещала Инга), именно в тот момент и возникло это предательское, скотское желание.
Разочарованная красавица не стала в тот вечер «его учительницей первой», а подруги её из 10 «Б», завидев Кораблёва, долго ещё потом перешёптывались и хихикали.
Как давно это было…
Первым делом Дима, держась за стены, останавливаясь и пережидая головокружение, дошёл до туалета.
Затем кухня. Холодильник. Яблочный сок.
— Сколько раз тебе говорить, ты же медик: любой консервированный сок, кроме яблочного — отрава, скопище бактерий. Любой концентрат — яд, придуман для борьбы с перенаселением земного шара. — Ему нравилось поучать её, как маленькую, хотя она была, кажется, на сколько-то лет старше.
— А яблочный?
— Яблочный можно.
— А томатный?
— Ни в коем случае. Медленная смерть. Лучше сразу повеситься.
— А апельсиновый?
— Ещё хуже.
— А грушевый? А манго? А дынный?
Нинка перечисляла все известные ей соки, хохотала, изобретала невообразимые смеси: «А морковный с киви? А картофельный с клюквой?», не закрывала рта, потому что умолкни она хоть на минуту — знала, — он начнёт одеваться: «Пора, Нин, надо идти».
Странно, сколько раз он бывал в этой квартире — уже и не сосчитать, а на кухню, если и случалось заглядывать, то, по всей видимости, нечасто — не было надобности — местом общения всякий раз оказывалась большая двуспальная кровать.
Сейчас ему показалось, что он здесь впервые — настолько всё было незнакомо. Просторная, светлая, очень уютная кухня напоминала «студию». Здесь была целая квартира: спальня — в углу стоял раскладной диванчик, покрытый ярким исландским пледом; гостиная — обеденный столик, этажерка с медицинскими в основном книгами, торшер, на подоконнике цветы; и собственно помещение для хозяйства с газовой плитой, мойкой, шкафчиком для посуды и холодильником, с небольшим телевизором наверху. Было похоже — хозяйка проводила здесь всё свободное время и комнатой пользовалась нечасто.
На стенах были развешены разноцветные картинки, прошлогодний календарь с церковной тематикой и несколько фотографий в рамочках под стеклом.
На одной из них Нина представала девчушкой ясельного возраста, капризной, курносой, веснушчатой, очень, тем не менее, на себя похожей, раскинутой в детской кроватке в недвусмысленной позе искушённой жрицы любви, готовой к оргии. Необычно, даже смешно, но уж больно откровенно, без загадки: вот мол какая я с младых ногтей сексуальная и эротичная.
Другая фотография показалась странной: молодая женщина, снятая со спины. Короткие ухоженные волосы, красивые, худые, покатые плечи, шея — всё Нинкино. Но что хотел сказать автор, выбирая такой странный ракурс, и почему именно этому снимку отдано предпочтение, осталось за семью печатями, хотя времени на разгадку этой шарады Дима не пожалел.
Третья фотография, контрастирующая с двумя предыдущими откровенной банальностью, представляла собой коллективный портрет четырнадцати выпускников, если верить надписи, Первого московского медицинского института факультета общей терапии. Снятая примитивно, без световых нюансов, она, тем не менее, если приглядеться и подключить толику фантазии, могла дать необходимое представление о каждом запечатлённом на ней персонаже.
Первым делом Дима отметил Нину, миловидная. В меру скромная — довольствовалась третьим рядом — с ярко выраженным чувством юмора (в отличие от тоскливой торжественности на лицах подруг) — с озорной улыбкой наставляла впереди сидящему сокурснику рога. Тот — в самом центре на возвышении, с выражением некоторой пресыщенности от дамского внимания, был единственным представителем сильного пола в этом коллективе.
Возникшее вдруг неприятное ощущение обманутого собственника заставило Диму внимательнее вглядеться в это лицо…
По всей видимости, он был ещё очень слаб, потому что в висках вдруг бешено застучало, а фотография исчезла, растворившись в пёстрых квадратиках обоев. Он лёг на диван, подложил под голову подушку.
— Спокойно, Дмитрий, ты болен, у тебя сотрясение мозга, надо успокоиться. Этого не может быть.
Опять бешено затрещал телефон.
Двигаться не хотелось: затылок достиг угрожающих размеров, ржавые трели звонка коснулись оголённых нервов. Чтобы прекратить пытку, Дима дотянулся до стоявшего на столе аппарата.
— Да.
— Алле.
— Да. Кто это?
— Оклемался?