Кейт Эллисон - Записки из Города Призраков
– Ты еще более странный, чем я всегда думала, Остин.
– Я всего лишь человек на яхте своего умершего отца и ищу ответы на самые сложные вопросы, которые ставит жизнь. Так?
Я не знаю, как реагировать. В голове вертится только одна мысль: «Может, его отец в Сером пространстве, вместе со Штерном».
– Здесь здорово, – наконец изрекаю я.
Остин бросает на меня взгляд, который я не могу истолковать.
– Гораздо лучше, чем болтаться в доме, где мама постоянно занимается самоусовершенствованием, а Тед долгие часы проводит в кондоминиуме. Или где он их там проводит.
– Что значит «где он их там проводит»?
Остин отвечает не сразу. Сначала только смотрит на черную простыню неба. Я вместе с ним смотрю на ту же черноту, и меня в голове роятся разные мысли, в том числе и самые банальные, о том, какие мы маленькие и как огромен океан; ощущение, что эта бескрайность может нас поглотить, пугает, но при этом и греет.
Яхта скользит по волнам. Паруса хлопают под ветром.
– Он просто постоянно занят, – наконец нарушает паузу Остин. – Мама часто кричит на него, если он приходит домой глубокой ночью. – Он наклоняется ко мне, одна рука по-прежнему на руле, ведет нас в выбранном направлении. – Я думаю, он может бегать по бабам, за ее спиной. А может, она знает. И я знаю, что моя мать иной раз может быть такой сукой, что мне хочется ее убить. Он мой отец. Понимаешь? Воспитал меня и делает все, чтобы осчастливить мою мать… или делал. Но он также научил меня никому не доверять. – Остин качает головой. На лице изумление, словно он не ожидал, что выложит все это другому человеку. – Извини, Тайт. Не хотел вести с тобой такие серьезные разговоры. Ни с кем никогда об этом не говорил.
Я не знаю, что и ответить, удивлена тем, что Остин Морс способен на такие мысли.
Задаюсь вопросом: а так ли правильны его подозрения насчет Теда? Тед на такое способен? Хотя я знаю Теда всю свою жизнь, известно мне о нем крайне мало.
А главное, думаю я – не зная, правда, насколько это важно, – что Остин чувствует себя преданным. Словно правила каким-то образом изменились, когда он отвлекся.
– Я понимаю, – киваю я. – Хочу сказать, у меня родители. Которые оказались совсем не теми людьми, какими я их себе представляла. Разочаровали меня. Поверь мне, я понимаю. От этого больно.
– Да. – Он смотрит на воду. – А как ты, Тайт? Скажи мне что-нибудь хорошее.
Он кусает губу. Я улавливаю запах его одеколона: лимон, и инжир, и что-то темное. Деготь. Мульча. Мне приходится бороться с желанием накрыть его рот своим и прижаться к нему, крепко. Такое же возбуждение я испытывала, когда рисовала: чистый холст, ждущий моих прикосновений, краски, льняная олифа, уголь, лен.
И чувство это превращает – почти – призрак Штерна в давний, забывающийся сон.
Я ощущаю жар, идущий от тела Остина, – и одновременно холод, распространяющийся в груди всякий раз, когда я думаю о Штерне.
– Я много рисовала обнаженных людей, – бормочу я, пытаясь избавиться от холода. Может, если я буду говорить, он уйдет. Все уйдет; останется только этот момент с Остином. – Старух. Толстяков. Они садились перед нами, снимали халаты и часа три сидели под ярким светом, но время это проходило очень быстро. Мне это нравилось. Я обожала рисовать больших голых толстых людей. Гораздо интереснее, чем худышек. С множеством морщин, складок, теней…
– Если тебя послушать, получается, что рисовать Мэттью Полса гораздо интереснее, чем меня, потому что он весит три сотни футов?
Я смеюсь, чувствуя, как растапливается лед, сковавший мою грудь.
– Именно.
– И будь у тебя выбор, этим вечером ты бы плавала под парусом с ним, а не со мной, так?
– Ты все понимаешь правильно. – Я улы-баюсь.
Остин смеется, игриво касается моего колена.
– Тогда почему ты перестала рисовать, если тебе это так нравилось? – Он поворачивает яхту налево, она кренится, полосы на гроте пляшут, расплываются.
Пауза, я думаю, что на это ответить.
– У меня не очень хорошо получалось, – наконец нахожусь я. Не могу сказать, что мир растворился в серости. Тогда он подумает, что я чокнулась. И я хочу ему нравиться, что странно. Мне кажется, для него важно, чтобы я ему нравилась.
– Правда? – Он так близко, излучает сильный юношеский дух. – Меня это удивляет. Ты многое видишь как никто. – «Если бы он только знал!» – Твоя мама тоже рисовала? Или только играла на фортепьяно?
У меня начинает гореть лицо.
– Только играла, – отвечаю я, чувствуя, как пальцы начинает покалывать: так бывает, если я заболеваю, или нервничаю, или меня что-то тревожит. Я пробегаюсь руками по волосам, пытаясь сосредоточиться на его лице, на россыпи веснушек у переносицы.
Его свободная рука уже между моих коленей. Я чувствую пульсирующий жар и напряжение, передающееся им. «О Господи!»
– Где ее держат?
Мне так жарко, что я боюсь вспыхнуть, как сухая солома. Бормочу:
– В Броудвейте. Пока.
– Да… это жестоко. – Остин смотрит на меня. Его пальцы по-прежнему у меня между колен. – Есть виды безумия, которые заложены генети-чески?
Я смотрю на него, лицо пылает, во рту пересохло.
– Я не… Почему ты спрашиваешь? – Я сдвигаю колени и подтягиваю их к груди. – Ты… ты думаешь, я чокнутая?
«Он это видит? Все это видят?»
– Нет-нет. Разумеется, нет. Извини… неудачная шутка. – Его рука ложится на мою ступню в сандалии. Я убираю ступню, внутри все горит.
– Потому что я не чокнутая. Господи, Остин. Почему ты так говоришь?
Он вновь накрывает теплой ладонью мою ступню.
– Это действительно глупая шутка, и я извиняюсь. Действительно извиняюсь. Если по правде, я думаю… ты просто безумно сексуальна. С тобой весело. Возможно, ты самая здравомыслящая из всех моих знакомых. И самая умная. – Вода бьется о борта яхты, большой парус хлопает, Остин смотрит на меня большими, подсвеченными луной глазами. – Ты мне нравишься, Оливия.
Мой желудок вздыбливается, рот заполняется горячей слюной, как бывает перед рвотой. Я проглатываю ее, крепко хватаюсь руками за скамью. Волны продолжают бить в борта, и я чувствую, что они каким-то образом уже во мне, плещутся, стараются подняться ко рту и вырваться густым потоком.
– Мне нужно на берег. – Я пододвигаюсь к любовно окрашенному борту яхты, гребни волн добираются до моих пальцев, стараются утянуть меня в темную глубину. Я отшатываюсь, поднимаю глаза к звездному небу. – Думаю, меня сейчас вырвет.
Именно это и происходит: я блюю и на дно яхты умершего отца Остина, и в глубокое темное море с пеной на гребнях волн.
Глава 14
Свет все еще горит в гостиной. Почти полночь. Хитер и папа, похоже, еще не спят. Возможно, даже ждут меня, нервно ерзают на диване, маленькими глотками пьют кофе и молятся, чтобы я не лежала в какой-нибудь канаве с перерезанным горлом.
Я осторожно поворачиваю ключ в замке парадной двери. Мне все еще не по себе и от прогулки под парусом, и от мыслей – они не отпускали меня всю обратную дорогу, – а не увидел ли Остин (пусть он и клялся в обратном) какой-то намек, нюанс, малую толику, указывающие, что я медленно, но верно покидаю мир здравого смысла.
Когда вхожу в дом, понимаю, что здороваться ни с кем не придется: папа и Хитер отключились на диване в гостиной, окруженные стопками приглашений на свадьбу. Он обнял ее одной рукой. Она уткнулась лицом в его плечо, светлые волосы растрепаны, торчат по все стороны; одной рукой она обхватила его за талию. Из колонок старой стереосистемы, которую папа привез из «О, Сюзанны», льется песня Джонни Кэша, и я крадусь к блоку управления, который стоит рядом с большим экраном новенького телевизора, чтобы выключить музыку. В тишине их сонное дыхание слышится более отчетливо.
Хитер чуть похрапывает во сне: приглушенно, мягко, как и положено, если у тебя идеальный кукольный носик. Выдох отца, пройдя по его длинному туловищу, срывается с губ с легким «пух». Я оставляю лампу включенной, чтобы они не проснулись в темноте, и на цыпочках ухожу по мягкому ковру, направляясь к лестнице, ведущей на второй этаж и к моей комнате. Мобильник начинает вибрировать в сумочке. Наверное, Райна. Я его не достаю: разговаривать неохота.
Включаю старую лампу с треснувшим абажуром, которая занимает бо́льшую часть моего ночного столика, начинаю раздеваться; тело отяжелело от усталости. Смотрю на серые округлости и более темные впадины моего тела, вспоминая два месяца в седьмом классе, когда проделывала это долгие часы, вечером, перед тем, как лечь спать. Я морила себя голодом: позволяла себе один ломтик подсоленного хлеба с салатом и яблоко за весь день. Застенчивая, неуверенная в себе. Но тогда у меня было все. Все. А я этого даже не осознавала.
Отворачиваюсь от зеркала, надеваю старую, широкую ночную рубашку: футболку, которую папа носил в колледже. Уже забираюсь в неприбранную с утра постель – и замечаю что-то завернутое в одеяло и простыни. Что-то теплое. Тело. Медленно дыша, осторожно, я разворачиваю и одеяло, и простыни.