Иван Сибирцев - Отцовская скрипка в футляре (сборник)
— Где там. Не бывал с той поры. — Он сокрушенно развел руками, грустно потупился. — Учился в Ленинграде на филологическом факультете. Потом работал в многотиражке, в районке. То занят, то безденежье. А там война… И снова работа, и снова недосуг. Теперь уж возмещу все долги отцовской памяти и отцовской могиле… А вы, Анатолий Владимирович, на каком поприще? Уж не коллеги ли часом с вами?
— Нет, Степан Кондратьевич, не коллеги, — ответил Зубцов и, мгновение поколебавшись, договорил: — Служу в министерстве внутренних дел.
— Что ж, служба благородная, — одобрительно сказал Кашеваров и сразу посетовал: — Не слишком ли долго держится в нашем быту преступность? — Усмехнулся и заговорил грустно: — Да-с, Анатолий Владимирович, не стану кривить душой, хотя мне и шестьдесят и голова седая, а страшусь, как мальчишка, встречи с Северотайгинским районом. Сорок с лишним лет! И не признаю я там, поди-ка, ничего. Новизна всюду. — Он мягко коснулся пальцами плеча Зубцова. — Я по приезде сюда отправился на Тополиную улицу. Есть такая на окраине города. Посмотреть хотел старинную деревянную архитектуру, образцы настенной резьбы. Мне для романа-то все впору. С вашего позволения, покажу свой альбомчик. — И проворно исчез за дверью.
Зубцов, снимая напряжение, потер виски. Вспомнилось, как однажды ему посчастливилось сыграть шахматную партию с гроссмейстером. Анатолий начал удачно, но примерно на пятнадцатом ходу почувствовал: партию диктует соперник. Все это время он предвидел замысел Зубцова. До самого эндшпиля ему суждено быть придатком чужого ума, исполнителем чужой воли. И Зубцов поспешил остановить часы…
Кашеваров вернулся, протянул Зубцову раскрытый альбом и пригласил:
— Вот, полюбуйтесь, дом бывшего нотариуса. Поёт резьба, право слово.
Зубцов внимательно глядел на угол знакомого ему домика Агнии Климентьевны, который четко просматривался за тополями. Думая о своем, сказал:
— Да, очень своеобразный орнамент.
— То-то и есть. А вот сегодня подходит ко мне старушка чуть не в слезах. Оказывается, улица обречена.
Капитан Осадчий вошел в номер без стука. Искоса взглянув на Кашеварова, сухо кивнул ему, широко улыбнулся Зубцову.
— Ну-с, не смею мешать, — Кашеваров дружески пожал руку Зубцову. — Позвольте навещать по-соседски и сами не побрезгуйте.
Осадчий проводил его тяжелым взглядом и сказал, понизив голос:
— Между прочим, я пришел доложить вам об этом гражданине. Второй день рисует на Тополиной улице. Ребятишки все толклись вокруг, женщины любопытствовали. А утром беседовала с ним Наследница.
— Он только что сам доложил об этом и показал рисунки.
— И что вы думаете?
— А ничего, — Зубцов мягко опустил руку на плечо Осадчему. — Писатели, художники, актеры обычно люди общительные, как теперь выражаются, коммуникабельные. Журналист Кашеваров не исключение… Что еще у вас нового, Алексей Иванович?
— Тут, кажется, объявился еще один «художник». — И протянул Зубцову фотографию. — Подошел к Лебедевой на автобусной остановке. Она сначала разговаривала с ним довольно сухо, потом они вместе отправились к бодылинской могиле. Расстались у кладбищенских ворот очень тепло.
Сомнений быть не могло. Перед Агнией Климентьевной, грустно улыбаясь и почтительно обнажив голову, стоял Павел Елизарович Потапов…
3Настя Аксенова поджидала осень с тревогой. Еще месяц-другой, и ржавчиной подернется березовый лист, потянут студеные ветры, нашвыряют в речки чешуйки шуги, замрут до весны старательские гидравлики, сезонники разъедутся по домам. А с ними и Глеб.
Каждый раз они вместе выходили из клуба, и каждый раз у дверей своего дома Настя напоминала:
— Завтра в восемь на репетицию, — и добавляла шутливо-жалобно: — Не опаздывай, пожалуйста…
— Даже если ты спустишь с меня не семь, а семьдесят семь потов, я не стану ни соловьем, ни Соловьяненко…
— Ты что же, против репетиций? — спрашивала она обиженно.
— За. За умеренные. Медведям в тайге можно петь и менее профессионально.
Откровенно забавляясь запальчивостью Насти, поддразнивая ее, он с серьезным видом утверждал, что здешний зритель легковерен, лишен всяких критериев хорошего в искусстве, а значит, станет слушать всякого, кто выйдет на сцену. Настя всерьез доказывала обратное, спор едва не заканчивался ссорой.
В этот душный вечер Настя поднялась на сцену, открыла пианино, подвигала по крышке стопку нотных сборников и то и дело посматривала на часы. Скрипнула входная дверь. Настя приветливо окликнула:
— Глеб, ты?
Но вошел грузный мужчина в светлом плаще, с чемоданчиком. Он взглядом из-под нависших бровей обшарил зал и раскатисто, точно команду подал перед строем, спросил:
— Есть здесь кто-нибудь?
— Есть я, — ответила Настя и спрыгнула со сцены. Мужчина покосился на нее и сказал недовольно:
— Мне нужен руководитель.
— Я руковожу здесь самодеятельностью, — сказала Настя, прикидывая в уме, откуда незнакомец. Скупые жесты, скучающий взгляд. Из области.
— Мне нужно главное лицо. Распорядитель кредитов, — еще более недовольно объяснил мужчина.
— Тогда приходите завтра, — Настя нетерпеливо взглянула на часы: что-то Глеб задерживается.
— Вы не могли бы проводить меня до гостиницы? — скорее распорядился, чем попросил мужчина.
— Чего нет, того нет, — Настя усмехнулась. — В смысле гостиницы в поселке. Есть рудничное общежитие. Там комнаты для приезжих.
— Но я — Метелкин! — Он посмотрел на Настю: какое это на нее произвело впечатление. Настя пожала плечами. Он снисходительно объяснил: — Художник Лукиан Метелкин. Слыхали, конечно?
— Признаться, нет. Вы к нам на этюды?
— Я, милая девушка, не писать, я — защищать! Защищать творение искусства от поднявших на него руку невежд. Справедливо сказано: искусство требует жертв. И посягнувший на него — мой личный враг.
Настя посторонилась и спросила с усмешкой:
— Попросту — судиться приехали за то, что мы отказались оплатить вашу, так сказать, живопись?
В светлых, навыкате, глазах Метелкина проскользнула растерянность.
— Стало быть, вы в курсе?
— Именно я и восстала против того, чтобы оплачивать ваши изделия. Так что я, наверное, рухну первой.
— Ради искусства не пощажу и отца родного…
— Вам бы копии научиться писать, а вы жалобы…
— Не забывайтесь!
— Что за шум? — весело спросил Глеб, появляясь в дверях.
Настя обрадованно протянула ему руку и объяснила:
— Ты помнишь картины? Ну, когда пришел сюда в первый раз… Так вот, товарищ приехал доказывать, что на них — не кошки-мышки и не елки-палки…
— Это уже издевательство! — возмутился Метелкин шепотом. — Я вынужден обратиться в соответствующие инстанции…
Настя прислушалась к его удалявшимся шагам, сказала с усмешкой:
— Я-то сначала его за академика живописи приняла. Вот уж действительно встречают по одежке… Начнем заниматься, да?
И осеклась. Оживленное лицо Глеба стало вдруг хмурым и настороженным.
— Нет, сегодня репетиции не получится. Занят я, очень занят… — Он подался к Насте, как бы намереваясь сказать ей о чем-то тяжком и важном для него. Но постоял, молча глядя на нее, махнул рукой, медленно повернулся и выбежал из клуба.
За столиком чайной Глеб рассказывал Аркадию Шилову:
— Понимаешь: приехал и сразу права качать, за горло берет… Ты велел мне говорить, кто появится тут не здешний. Художник будто бы…
— Правильно, что сразу сказал. Ладно, разберемся какая там у него живопись на уме…
4Начальник Северотайгинского райотдела внутренних дел подполковник Лазебников, выслушав рапорт лейтенанта Копченова о результатах проверки в старательской артели, сказал:
— Спецсообщение есть из Москвы: ребята с Петровки взяли у одного «деятеля» самодельные зубные пластины. Изготовленные из золота Октябрьского месторождения. Далеко утекли наши самородки! Двадцать лет я в этом районе. Начинал с твоей должности, а такое скверное дело в первый раз. В Москве ищут продавца пластинок. Мы должны двигаться навстречу москвичам, искать поставщика золота, и опережающими темпами…
Лейтенант Копченов теперь, как на работу, приходил в районное отделение связи, перелистывал книги регистрации бандеролей, посылок, переводов. Жители Октябрьского отправляли сыновьям и дочкам-студентам переводы, почтовые и телеграфные, посылки с домашней снедью. Кочевое племя сезонников не перегружало почту работой. Несколько переводов женам или матерям, редкие бандероли. Вот в сентябре прошлого года старатель Тимофей Варварин отправил в Москву Дмитрию Ступину посылку весом в четыре килограмма, с объявленной ценностью в двести рублей…