Андрис Колбергс - Ничего не случилось…
На деле же все было проще: она хотела Алексиса, а тот, другой, был ей безразличен.
Тот другой был рядышком, под рукой, а Алексис недосягаем. Поэтому она и желала его еще сильнее.
Она обманывала себя, убеждая, что хочет тихой семейной жизни с детьми в колыбельках и цветочными клумбами во дворе. Такая жизнь казалась ей каким-то особенным благом, она словно овеяна романтикой прошлого века. Таня могла ею даже восхищаться, но не могла и не хотела жить. Теперь вдруг выяснилось, что ей гораздо нужнее вечерняя сутолока кафе, монотонно-ритмичная музыка, достигающая порой такой громкости, что кажется вот-вот лопнут барабанные перепонки, бесконечные кофепития и курение сигарет до одури. И, конечно, чтобы был рядом Алексис, который нет-нет да шепнет на ухо какую-нибудь приятную сердцу глупость.
Почему же Алексис избегает ее? Недостатков ни в своей внешности, ни в характере она не усматривала. Таня старалась быть с Алексисом податливой, баловала его, выполняя любые его желания, да и сам Алексис сказал как-то, что лучше ее никого не встретит. Таня с ожесточением искала виновника своей беды. Другая женщина? Она выспрашивала знакомых, пыталась выследить Алексиса. Безуспешно. Будучи по натуре импульсивной, не одну ночь провыла, кусая подушку. Ее гордость была уязвлена, и Таня хотела понять, почему Алексис не хочет на ней жениться, ведь во всем другом они ладили, было полное взаимопонимание.
И однажды решила: я ведь русская! А его сестра, эта пигалица, потому и настраивает против меня!
Чем только не забивает себе голову женщина, которой кажется, что у нее отнимают любимого мужчину! Но голое поле даже травой не зарастет без семени.
Отец Тани был человеком культурным — вместе с Диккенсом он побывал во всех лондонских трущобах, вместе с Бальзаком влюблялся в парижских салонах, под предводительством Толстого сражался с войсками Наполеона и, закованный в кандалы, вместе с Достоевским шел по этапу в Сибирь. По долгу армейской службы отцу Тани довелось жить среди разных народов, и везде ему доводилось испить из их чистых родников. Поэтому он пришел к твердому убеждению, что шовинизм может взрасти лишь на навозной куче псевдокультуры. Дочь он наставлял: «С национализмом точно так же, как и с другими пороками: прежде, чем кого-нибудь упрекнуть в нем, взгляни на себя. Кроме того, чужой национализм — это костер, у которого разным толстякам удобно обогревать свои жирные бока; вытаращив глаза, они старательно раздувают его, лишь бы не затух ни один уголек».
«Пылких страстей пора миновала», и Танин отец понемногу начал осознавать, что женился не на той женщине, которая ему нужна. Сначала ему нравились заботы жены об уюте, занавесочки, коврики да сковородочки, на которых можно жарить без жиров, но потом понял, что у жены нет интересов, кроме тех, чтобы сытно накормить семью, постелить постель и что примерно такие же у нее подруги и коллеги, с которыми она поддерживала и поддерживает приятельские отношения, — друзей ведь всегда выбирают по своему образу и подобию. Они считали, что их духовная жизнь — в их особом предназначении, которое ниспослано им свыше (на самом деле они его придумали) и которое они несут кротко, несмотря на то, что оно тяжкое, как крест Иисуса или как просветительская судьба миссионера в стране дикарей. Отца Тани за его острый язык прозвали еретиком. Однажды, когда подруги жены в очередной раз разглагольствовали о том, что царская Россия вела исключительно освободительные войны, отец заметил: «Особенно это проявилось во время перехода Суворова через Альпы». «Вы говорите совсем не как офицер!» — сразу налетели на него со всех сторон, когда другие аргументы истощились, ибо социализм хоть и был на устах и в головах, а в сердцах глубоко еще сидел царь-батюшка. «Латыши нас не любят!» — говорили подруги тоном, требующим немедленного издания соответствующего закона. «А за что они обязаны любить нас? — спрашивал он и добавлял: — Когда я вижу надписи только на русском языке, я спрашиваю себя — почему? Не хватило бумаги? Красок или кистей? Элементарного уважения? А может, действуют силы, сознательно стремящиеся стравить нас?.. Латыши у себя дома, а мы, русские, можем выбирать, где жить, — от Архангельска до Астрахани и от Пскова до Владивостока. Им же отступать некуда.»
Мать Тани тщательно скрывала от своих подруг сожительство дочери с Алексисом, но открыто помешать не решалась.
Ималда налила в чашки чай, поставила сахарницу.
— Присаживайтесь, пожалуйста!
Танин стратегический план созрел — эту девчонку надо склонить на свою сторону! Как только Ималда станет союзницей, Алексис сдастся.
Обе сели за кухонный стол.
— Алексис в командировке? — спросила Таня.
— Улетел в Калининград.
— Ты должна мне помочь!
Ималда не ответила, медленно потягивала чай.
— Мы обе его любим, вот и должны действовать сообща!
Ималда опять не ответила, как бы побуждая Таню говорить.
— Больше всего на свете я боюсь его потерять!… Сколько бы это ни продолжалось, в конце концов он все равно попадется… Ты и в самом деле веришь, что он в командировке? — Таня нервно засмеялась.
— Да.
— Алексис ведь нигде не работает! Он просто отдал кому-то свою трудовую книжку и милиция его не трогает. А тот по этой книжке получает зарплату.
Таня заметила, что по лицу Ималды пробежала тень.
— Уж я-то знаю! Он мне, конечно, ничего не рассказывает, но ведь я вижу, с кем он водится. С контрабандистами. В Калининград пришло какое-то нужное ему судно — вот он туда и умчался.
Таня решительно встала, надеясь, что Ималда постарается ее задержать, ведь она свой рассказ прервала вовремя, и интерес Ималды должен разгореться, как после окончания первой серии захватывающего фильма, но Ималда молча поднялась и проводила Таню до дверей.
— Пожалуйста, не говори ему ничего… Я за него боюсь, но просто не знаю, как ему помочь. Он так легко поддается влиянию!.. Если бы мы жили вместе, все было бы иначе… Извини меня за то, что я тебе тут наговорила про национальности… Я в последнее время стала очень нервной.
Таня ждала, что Ималда, прощаясь, по крайней мере скажет:
«Я вам поперек дороги не встану…» или «Заходите еще, поговорим!», но не дождалась.
Ималда плотно закрыла за Таней дверь и задвинула засов. Словно спасаясь от нее.
Вторая дверь женской раздевалки была приоткрыта, виднелась часть кухни, угол плиты и поварихи, которые двигали и таскали большие плоские кастрюли.
Грохотала овощерезка — значит уже готовили салаты.
Поздоровавшись с Людой, — та уже переоделась, подвязывала фартук, — Ималда открыла свой шкафчик и начала раздеваться, но вдруг сообразила, что Люда никак не отреагировала на приветствие. Их шкафчики были хотя и не рядом, но неподалеку друг от друга, и Ималда подумала, что Люда ответ пробурчала себе под нос, как уже нередко случалось. Но у Люды лицо было сердитое, с поджатыми губами. Может, Ималда не расслышала ответа из-за грохота овощерезки?
Люда захлопнула дверцу своего шкафчика. Щелкнул замок, потом другой. Их было два: она не доверяла работницам кухни. «Оденешься во что получше, а эти сопрут, потом ищи-свищи! Мой Юрка прав: лучше на второй замок запереть, чем потом ловить вора. Разве найдешь, разве поймаешь, когда народу такая прорва!»
Нагнувшись, Ималда разувалась. Люда встала у нее за спиной. Ималда глянула через плечо и испугалась, увидев перекошенное от злости лицо.
— На! Подавись! — прошипела Люда и швырнула Ималде под ноги незаклеенный конверт, из которого выскользнуло несколько денежных бумажек. — Ничего, сама подберешь! — и пошла вдоль шкафчиков.
— Люда, подожди! Что случилось?
С трудом сдерживаемая злость Люды вспыхнула как сухой порох.
— Ты, девка, меня дурой не считай! Жаловалась, что тебе мало? Можешь взять половину, только я считаю, что делить пополам несправедливо, потому что я тут свой человек, а ты еще и пробздеться не успела! А еще жалуется, ей, видите ли, мало!
Люда наговорила бы еще с целый короб, но тут в раздевалку вошла женщина из кондитерского цеха.
Люда умолкла и вышла.
Ималда быстро собрала с пола деньги, сунула их в карман, чтобы посторонняя не заметила. Сделала это как-то машинально, не думая. Словно в сознании уже запрограммировано, что деньги следует прятать, что никто другой их не должен видеть. В этих стенах — будь то зал ресторана, раздевалка или кухня — всякую денежную, сделку принято скрывать как тайну. Предосторожностью Ималда заразилась незаметно для себя: она не раз случайно замечала, как официанты совали друг другу по рублю или по трешке за какие-то услуги, видела, как Хуго, спрятавшись за широкую спину Леопольда, вынимал из портмоне новенькую хрустящую пятерочку и, благодарно кивая, вручал метрдотелю. У седого Хуго денежки аккуратно разглажены и лежат в портмоне плотно, как в запечатанной банковской пачке. Хуго дважды давал Леопольду по пятерке и оба раза Леопольд небрежно совал бумажку в нагрудный карман, а потом уже в сторонке сам ее разглаживал и приобщал к другим. У него в кармане всегда лежало много пятерок — эту возню метрдотеля можно было увидеть только с того места, где работала Ималда.