Арнальд Индридасон - Каменный мешок
Эрленд и Элинборг расхохотались.
— Да, дружок, я знал, что ты придурок, но чтобы настолько… — улыбнулся Эрленд, сообразив, куда клонит Элинборг.
— Не, ну правда, какие еще волосы? — обиженно спросил Сигурд Оли.
— И если так, то мы по меньшей мере сможем точно понять, нужно вести расследование в этом направлении или нет.
— О чем вы? — недоумевал Сигурд Оли.
Посмотрел на коллег и решил-таки закрыть рот.
— Вы про анализ ДНК, что ли?
— Тупой, но дошло, — усмехнулась Элинборг. — Но остается еще эта женщина у кустов. Было бы любопытно ее найти.
— Зеленая женщина, — задумчиво произнес Эрленд.
— Босс, — обеспокоенно вставил Сигурд Оли.
— Да.
— Но ведь на свете не бывает зеленых женщин!
— Сигурд Оли!
— Да, шеф.
— Запомни, тупой у нас в группе ты, а не я. Мне известно, какого цвета бывают исландские женщины.
В этот момент на столе у Эрленда зазвонил телефон. Говорил Скарпхедин, археолог.
— Ну, мон шер, дела идут отлично, ан масс. Денька через два мы доберемся до скелета, ву компрене?
— Денька через два?! — возопил Эрленд.
— А может, и через три. Ничего такого, что можно было бы считать орудием убийства, не нашли. Вам, мон шер, быть может, кажется, будто мы тут, ан масс, тратим время впустую, но я считаю, что нужно все делать по-человечески, ву компрене? Кстати, не желаете заглянуть к нам на огонек и ознакомиться с ходом работ, так сказать, персонально?
— Я как раз к вам собирался, — сказал Эрленд.
— Раз так, то не заедете ли куда-нибудь по дороге за чем-нибудь к кофе?
Эрленд почему-то вообразил, как Скарпхедин открывает рот, обнажая желтые клыки, и пьет из чашки.
— За чем-нибудь к кофе?
— Ну я не знаю, печенья там какого-нибудь с собой прихватите, — велел Скарпхедин.
Эрленд повесил трубку и попросил Элинборг сопроводить его на Ямный пригорок, а Сигурда Оли послал в подвал к Беньямину. Очень нужно, чтобы он хоть что-нибудь нашел про этот летний домик, который предприниматель построил, но забросил, и жизнь его стала не жизнь, а мучение.
По пути на раскоп Эрленд перебирал в памяти истории об исчезновении людей в непогоду, и припомнился ему случай Иона с Восточных фьордов. Ион пропал без вести в 1780 году, вероятнее всего в Ущелье Разноцветной реки.[31] Люди из округи сумели отыскать его лошадь — у той оказалась рана на шее. От Иона не нашли ничего, если не считать левой руки.
На руке была вязаная синяя варежка.
Симону часто снились кошмары. Его преследовало чудовище — его отец.
Кошмары ему снились, сколько он себя помнил. Чудовища он боялся больше всего на свете, а когда оно поднимало руку на маму, Симон думал только об одном — как бы прийти к ней на помощь. Во сне он видел эту грядущую неизбежную битву, много раз — как в книжке сказок, где рыцарь нападает на огнедышащего дракона, — но ни разу ему, Симону, не удавалось победить.
Чудовище, которое ему снилось, называлось Грим. Никогда — папа или отец. Грим, и никак иначе.
Симон не спал, когда Грим прокрался к ним в каморку в Мачтовом фьорде. Он прекрасно слышал, как тот шипел и грозил маме, что отнесет Миккелину в горы и убьет. Он видел, как страшно мама перепугалась, видел, как она словно бы сошла с ума, и откинулась назад, головой о кровать, и потеряла сознание. Тут Грим немного успокоился. Симон видел, как он привел ее в чувство, похлопывая по щекам. Ему показалось, что от Грима несет чем-то кислым, и Симон еще глубже зарылся в одеяло, и ему было так страшно, что он даже попросил своего бывшего друга Иисуса забрать его на небо.
Что Грим шипел маме дальше, он не слышал. Слышал лишь, как она о чем-то умоляет его, стонет, точно раненый зверь, а Грим только злорадно шипит и обзывает ее последними словами. Симон приоткрыл глаза и увидел, что ему прямо в лицо смотрит Миккелина — и в ее глазах неописуемый ужас.
Симон давно бросил молиться богу, перестал разговаривать с другом и братом Иисусом, хотя мама и просила никогда не забывать о нем и верить в него. Симон давно понял, что это бесполезно, но не говорил с мамой об этом — он помнил, как она рассердилась, когда он ей так прямо и сказал. Он знал, что никто не в силах помочь маме победить Грима, и бог — в первую очередь. Он хорошо выучил, кто такой бог — великий, всемудрый и всесильный творец всего живого, небес и тверди земной. И раз так, значит, бог сотворил и Грима, и это не кто-нибудь, а сам бог дарует этому чудовищу жизнь, это бог дозволяет ему бить маму смертным боем, таскать ее за волосы по кухонному полу и плевать ей в лицо. А еще иногда бог разрешает Гриму накидываться на Миккелину, «чертову дебилку», и бить ее, и издеваться над ней, а иногда — накидываться на Симона, бить его ногами и руками, да так сильно, что однажды Симон остался без зуба, а из десен долго шла кровь.
У детей спросили вдруг:«Кто ваш самый лучший друг?»Отвечают дети тут:«Иисус его зовут».
Хорош лучший друг, ничего не скажешь!
Грим, конечно, неправду говорил. Никакая Миккелина не дебилка. Симон-то считал, что она поумнее будет их всех, вместе взятых. Просто она слова не умеет выговаривать. Симон был уверен — если Миккелина захочет, обязательно заговорит. Симон был уверен — она сама так решила, что будет молчать, и Симону казалось, он знает почему. Потому что она до смерти боится Грима, не меньше, чем Симон, и даже больше, чем Симон, потому что Грим то и дело поминает ее, говорит, мол, надо ее вышвырнуть на помойку вместе с этой уродской коляской, мол, она безмозглый чурбан, каких свет не видывал, мол, сил его уже нет смотреть, как она жрет — он-то добывает еду потом и кровью, а она-то ничего не делает! Нахлебникам в его доме не место! И еще говорит, что над ними все смеются, над всей семьей, и все из-за нее, потому что она — недоразвитая, умственно отсталая крыса.
Грим тщательно следил за тем, чтобы Миккелина слышала эти его слова, а когда мама совершала жалкие попытки смягчить его речи, насмехался над ней и куражился. Что до Миккелины, ей было все равно, пусть оскорбляет ее, как хочет, угощает какими только пожелает словами, лишь бы не трогал из-за нее маму. Симон читал все это у нее в глазах. Они всегда были лучшие друзья, он и Миккелина, а вот Томас вел себя по-другому, всегда был молчун, одиночка.
Мама тоже прекрасно знала, что никакая Миккелина не умственно отсталая. Она все время с ней занималась — ну, когда Грима не было рядом. Разминала ей ноги. Поднимала и опускала ей правую руку, скрюченную плеть, мазала ей правый бок маслом, которое делала из трав, что собирала на холме. Все время говорила, что настанет день и Миккелина сможет ходить, обнимала ее, брала под руки и водила туда-сюда по дому, говорила, какая у нее сильная дочка, хвалила ее, повторяла, мол, терпение и труд все перетрут.
Она всегда говорила с Миккелиной как со здоровым, полноценным человеком — и наказала Симону с Томасом поступать так же. Брала Миккелину с собой, где бы ни находилась, чем бы семья ни занималась, Миккелина всегда была вместе со всеми — ну, когда Грима не было дома. Они хорошо друг друга понимали, Миккелина и мама. И братья ее хорошо понимали. Любой жест, любое выражение лица — все им было ясно, и не нужно никаких слов. Да Миккелина и так знала все слова, просто не выговаривала их. Мама научила ее читать, и ничто не доставляло ей такой радости, как читать или слушать, как другие читают вслух. Ну разве только если ее выносили на воздух, на яркое солнце — это было еще лучше, чем читать.
И однажды летом, когда началась война и на холме появились британцы, изо рта у сестренки вырвались первые слова. Симон как раз принес Миккелину домой, с солнышка. Он думал положить ее обратно в кровать на кухне, потому что был уже вечер и похолодало. Миккелина весь день веселилась, даже больше, чем обычно, и вдруг как-то по-хитрому сложила губы, раскрыла рот, высунула язык — не иначе, подумал Симон, показывает, как ей было хорошо на солнышке — и издала какой-то звук. Мама от неожиданности выронила из рук тарелку, та упала на пол и разбилась. Обычно, если что-то такое случалось, мама краснела от стыда — вот ведь корова неуклюжая! — но тут ничего подобного. Мама, потрясенная, повернулась к детям лицом и уставилась на Миккелину.
— ЭМАААЭМАААА, — повторила Миккелина.
— Миккелина! — ахнула мама.
— ЭМАААЭМААА, — горланила Миккелина и что есть сил качала из стороны в сторону головой, показывая, как она горда собой и своим успехом.
Мама подошла к дочке, словно не веря своим глазам — и ушам. Симону показалось, мама плачет.
— Эмаааэмааа, — сказала Миккелина, и мама взяла ее из рук Симона и уложила в кроватку с такой осторожностью, словно это самая хрупкая вещь в доме, и долго гладила дочь по голове. Симон еще ни разу не видел, как мама плачет. Грим мог бить ее как угодно — и она кричала от боли так, что едва не лопались барабанные перепонки, звала на помощь, просила перестать, иногда даже молчала — но никогда не плакала. Симон знал, он всегда за ней смотрел. Он понимал, что маме очень плохо, он подходил к ней и обнимал ее, а она говорила, мол, Симон, не думай об этом. Значит, сейчас произошло что-то небывалое, подумал Симон. Наверное, мама плачет из-за того, что знает, как Миккелине трудно, но, наверное, еще из-за того, что радуется — ведь Миккелине впервые удалось произнести звуки. Она совсем этого не ожидала и поэтому очень радуется.