Ольга Тарасевич - Копье Судьбы
– А где он? – только и нашлась что спросить Оля, изо всех сил стараясь не разреветься. Все было просто ужасно: картинка маме не понравилась, и папа – собачья какашка, а злой он какой, злой…
– В горах своих разбился и сдох, придурок конченый. – Мама счастливо улыбнулась и стала сразу хорошенькой-прехорошенькой. – И это к лучшему. Любила я этого подонка. Если бы жил – сидела бы дома, как клуша, борщи бы ему варила и котлеты жарила. Вот и все искусство. Такое, деточка, бывает при любви умственное затмение. Понимаешь? Бывает лунное затмение, солнечное. И умственное тоже бывает…
Осознание смысла того разговора приходило постепенно.
Сначала Оля узнала значение непонятных слов. Потом вдруг поняла: если бы не папа – ничего бы не было.
Утренний прохладный воздух со вкусом розового рассвета. Нежное прикосновение солнца к коленкам. Тающий на языке кусочек шоколада. Новое сиреневое платье.
Ничего вот этого – нет.
И ее самой нет.
Это можно с трудом понять. Но нельзя представить.
Любовь к отцу – это как одеяло, укрывающее с головой. Фонарик, сноп света, и можно читать книжку.
Оля читала папину жизнь с увлечением. Когда не осталось неизвестных страниц – бабушка с дедушкой рассказали про папу все-все, и как он учился, и как увлекся альпинизмом, и как познакомился с мамой, – она стала мысленно писать собственные.
Если бы папка жил вместе с ними, то Оля бы так старалась, так старалась! От мамы толка нет. Но ничего, папка бы понял: и маленькая девочка может быть хозяйкой. Всему можно научиться: и картошку румяную жарить, и пол подметать. А еще она гладила бы папины рубашки, связала бы ему теплый свитер. Вышила бы красивый узор на носовом платке, пусть хвастается перед друзьями…
– Дура, что же ты у меня за дура такая, – стонала мама, просматривая Олин дневник. – Одни тройки в четверти. Ты же в институт не поступишь, придется на завод идти. Или вообще уборщицей вкалывать! Хотя… – она вдруг взяла Олю за плечо и завертела в разные стороны, как послушную куклу, – …фигурка вроде ничего у тебя. И лицо красивое, как у папаши твоего, скота… Но в театральный пройти тебе не светит. Ты мертвая, понимаешь? Ты спишь все время! Тебе надо перестать быть такой клушей. Иначе даже замуж удачно не выйдешь! Просыпайся!
«А если бы ты знала, что твоя мать тебя хотела убить? – думала Оля, наливая маме ароматных, только что сваренных щей. – Просыпайся… Зачем, мама? Кому я нужна?»
Но вслух она никогда такого не говорила.
Жалела мать.
Нет больше принцессы. Исчезло волшебство феи. Жар-птица облезла и потускнела.
У мамы уже постаревшее лицо обиженной куклы.
Мальчики в ее спальне все моложе – а задерживаются все реже, даже кофе пить не хотят утром, поплещутся над умывальником – и за дверь.
Но какая-никакая – а мать. Жалко ее. Хотя и сущий ребенок, конечно. Не зашьешь ей вовремя колготки – пойдет со «стрелкой», повыше подтянет, лаком капнет и думает, что и так сойдет, что никто не заметит.
Вот, говорит, что Оля спит. Может, спит. И ей это нравится. А чем плохо? Шторы в гостиную сшила в тон диванному покрывалу. Пирожки научилась из дрожжевого теста печь – во рту тают, а чтобы они подрумянились, их, оказывается, надо белком смазать перед тем, как в духовку поставить.
Может, это и есть сон. Только мама могла бы на это не жаловаться. Вон как за обе щеки щи наворачивает! Если бы еще отец был рядом…
Впрочем, скоро мама перестала ворчать по поводу того, что Оля вечно на кухне торчит. Наоборот, даже стала просить:
– Жаркое приготовь! А пирожки печь умеешь?
Еще бы, все на Арсения старалась впечатление произвести.
И Оля тоже старалась.
Арсений, конечно, был немолод, даже старше мамы. И красивым назвать его тоже язык не поворачивался: высокий, с проплешинами лоб, беззащитные глаза за толстыми линзами очков, полнота. Но вместе с тем он нравился Оле куда больше маминых молоденьких кавалеров-актеров.
Арсений курил трубку, и легкий вишневый аромат впитался в его уютные свободные мягкие свитера, вельветовые пиджаки. А как он говорил… Сыпал незнакомыми именами, названиями каких-то стран, непривычными словами. Так ловко бабы в деревне лузгают семечки. Но семечки – это просто, а в его речи переплетались прекрасные тайны, загадочные мечты.
– Арсюша, а ты напишешь для меня роль? – жеманничала мама, подавая жаркое «собственного» приготовления. – Что-нибудь романтичное, волнующее, мне под стать.
Арсений молча жевал, и Оле было неловко за маму. Кажется, только она верила в то, что дочь можно выдавать за свою сестру и никто ни о чем не догадается.
Долгое время Ольга считала: мамин кавалер – режиссер. Стараясь случайно не проболтаться, не назвать маму мамой, она предпочитала отмалчиваться. Только раз, после долгого его отсутствия, не удержалась и спросила:
– Наверное, вы на съемках были?
У него оказался приятный смех. Бархатный и какой-то очень уютный.
Он подошел к полке с видеокассетами, достал несколько:
– Я не актер, не режиссер. Есть у меня другое хобби – сценарии писать. Вот эти истории придуманы мной. Впрочем, я не отношусь к этому слишком серьезно. Так, баловался по молодости на досуге…
Потом, анализируя события, предшествующие ссоре с мамой, Оля поняла: мама уже все поняла, подозревала, предчувствовала. Поэтому и старалась встречаться с Арсением не дома. Полюбила вдруг прогулки в Ботаническом саду и даже рестораны (мама, ты помнишь? «Не могу видеть в кабаках вульгарных шлюх!» После этого рестораны представлялись средоточием вселенского зла. А там просто много молоденьких девушек. Красивых и молоденьких. Вульгарность – это неумение стареть, мама…).
Только ни к чему мамины уловки не привели.
У него в тот день был странный взгляд. Не теплый, ласковый, как обычно, – напряженный.
Ну и слова – как обухом по голове.
– Выходи за меня замуж.
Что это?
Это он говорит ей?
А как же мама, как?…
А никак. Никак. У него приятный смех, и добрые глаза, и даже обтянутый свитером животик – это красиво. Когда Арсений ест мясо с картошкой – у него блаженствуют даже кончики ресниц. Так что животик – отлично.
Животик все решил.
– Я согласна…
… – Это я убил папу. Это я его убил!
Страшная фраза. Голос Игоря. Слезы в его глазах.
Как кипятком. Больше никаких воспоминаний, только настоящее, болезненное, мучительное.
– Оль, я его убил…
Она поняла: ледяной ужас внутри ее наконец-то растаял.
– Господи, да что же ты говоришь такое! – Ольга обняла напряженное тело Игоря. – Не говори так, ты же не знал, не хотел! Нам очень больно, но надо через это пройти. Потому что папу не вернешь, а нам жить.
– Это я убил его…
Глава 5
Мюнхен, Бергхоф, 1932–1938 годы; Ева БраунВ спальне Адольфа Гитлера, как и обычно, раздавалось только тихое повизгивание Блонди, любимой овчарки фюрера. Ее хозяин никогда не храпел. Наоборот, во сне дыхание фюрера замедлялось и становилось едва слышным. Он не храпел, но вегетарианская еда провоцировала метеоризм, и врачи за долгие годы лечения так и не смогли избавить Гитлера от его проявлений. Поэтому, возможно, фюрер и предпочитал, чтобы по ночам в спальне находилась лишь верная собака. Вряд ли ей доставляли неудобство газы, освобождающиеся из пищеварительного тракта хозяина.
Блонди повизгивала и, видимо, безмятежно спала.
Ева Браун оторвалась от стены, разделявшей ее кокетливую спаленку с обитой светлым ситцем мебелью от аскетичных, напоминавших казарму покоев Гитлера. Положила на постель стакан, через который прислушивалась к происходящему в комнате Ади, и с волнением посмотрела на часы.
Половина третьего.
Собака съела большой кусок мяса, щедро нафаршированный слабительным, около одиннадцати.
После ужина Ади, расположившись на диване, рассуждал на свою любимую в последнее время тему – об аншлюсе Австрии, укрепившем рейх. Рядом с ним сидела красивая, но противная, словно дохлая крыса, Магда Геббельс, как всегда преданно глядящая фюреру в рот. А Блонди, пару раз ткнувшись хозяину в колени и не получив привычное число поглаживаний по морде, спине и за ушами, обиженно потрусила к столу. И, тяжело вздохнув, с тоской осмотрелась по сторонам.
Протянутая рука Евы вначале не вызвала у нее никакого энтузиазма.
Ага, читалось на темной, с рыжими подпалинами, узкой морде собаки, с чего бы эта девица подлизываться вздумала? Добрая нашлась! А сама сидит рядом с хозяином и вечерами у него пропадает, и хозяин тогда выгоняет Блонди за дверь. А еще завела двух все время тявкающих скотчтерьеров, Негуса и Штази. Придурки какие-то, а не собаки, постоянно орут как резаные, смотреть на них противно. Но самый лучший человек в сером кителе и фуражке нет-нет, да и погладит мерзких шавок, и тогда Блонди вынуждена лететь к хозяину и тыкаться мордой в его руки. Чтобы хозяин вспомнил: ведь это Блонди – его собака, и только ее он должен ласкать.