Максимилиан Кравков - Ассирийская рукопись
— Что за дьявол, — открыл я глаза, — смотри-ка... у всех по руке отпало...
Сергей был подавлен.
— Ничего не понимаю, — вздергивал он плечами. — Что... такое!
Кто мог это сделать? Когда? Наконец, зачем?! Не могли же руки отломиться сами?! — Я внимательно исследовал статуи.
— Погоди... смотри на этот излом... Почему он пропитан влагой? Пахнет уксусом. Вот так история!
Выше отлома глубокие вдавлины истерзали гипс, как следы зубов.
Я набил свою трубку, отошел, закурил и сел.
— В чем же дело-то, — обескураженно приставал Сергей, — твои предположения?!
— Единственно: эти граждане ночью повздорили и перекусали друг друга...
— Иди к черту, — обиделся Сергей, — балаганщик!
Как-то и не заметил я подошедших Букина и Жабрина. Букин рассердился, вспылил. Жабрин очень испугался и сразу сделался каким-то официальным.
— Поручай вам охрану музея, — кипятился старик, — тары-бары — это мы умеем! А под носом черт знает что происходит!
Потом поразобрался и, как говорят, отошел.
— Хорошо, что дрянь испорчена, — успокаивался он, — гимназические модели... А ведь у нас мрамор есть... ценный...
Жабрин тоже осмелел. Нюхал отбитые куски, кажется, даже лизал.
— А знаете, товарищи, объявил он, — эти статуи кто-то облил уксусной кислотой. Кислота разъела гипс, и он за ночь отвалился.
Объяснение было правдоподобно. Начали вспоминать. Последняя экскурсия ушла вчера поздно, уже начало смеркаться. И экскурсия-то была из какого-то детдома. А мальчишки особое, и притом озорное, внимание всегда уделяли нашим статуям. И был даже случай, когда Аполлона однажды украсили старой прорванной шляпой. Естественно, что и нынешний казус можно было объяснить скверным хулиганством какого-нибудь озорника. Тем более, что в толкотне татарчонок наш легко мог и недосмотреть за всеми. На том и покончили. Разбитые статуи решили убрать, а татарчонку сделали строгий наказ за посетителями смотреть в оба.
— Знаете, Юрий Васильевич, — говорил я Букину, поднимаясь с ним в верхний зал, — это какой-то исключительный случай. Заметьте, какое уважительное отношение к музею со стороны рабочих, красноармейцев и школьников. Можно сказать, — даже любовное отношение. И вдруг такая чертовщина!
Тогда же я вспомнил недавнюю угрозу постоем, какую-то темную для меня обмолвку адъютанта Васильева и опасения Захарыча. И связал почему-то все это с сегодняшним происшествием. Невольно рождалось подозрение о какой-то интриге, рождалось тем легче, что из нервной тревоги была соткана вся тогдашняя жизнь. По Сереже все это скользнуло поверхностно — он просто возмутился, потом прогорел и забыл. Забыл для картин, для страстной своей хлопотни. А Инна — омрачилась.
Удивительно время. Время, когда границы возможностей отодвинулись в неизвестность. Когда выход из самого гибельного положения находился по-детски просто, когда гибель подстерегала, не оправданная ни обстоятельством, ни здравым смыслом. Мы смотрели на жизнь в телескоп, мы стремились приблизить к себе дух событий, мы хватали чувствами оформления массовых передвигов и сборов. А там, в глубине, меж корнями пришедших в движение массивов, из неведомых недр просачивались незаметные ручейки нездорового, странного и причудливого, вытекшие из болота жизненного отстоя. Мы замечали их, когда они лезли в глаза, и все-таки не удивлялись.
— Ведь музей собирает всякие редкости? — допытывается у меня белолицая дама с темными впадинами под глазами, в черной шляпе со страусовым пером.
— Конечно... если они нужны для науки.
— Ах, это так приятно слышать, что еще интересуются наукой... Видите ли, одна моя знакомая... ее муж был офицером пограничной стражи... так вот эта знакомая очень нуждается, и хотела бы продать музею замечательную вещь...
— А именно?
— Человеческую кожу...
— То есть как... кожу?
— Так, содранную с живого человека.
Дама протянула мне сверток в газетной бумаге. Это было нечто, похожее на папушу листового табаку, — коричневый, хрупкий, морщинистый свиток.
— Она теперь засохла, — объясняла дама, — если ей дать хорошо отсыреть, она развернется и будет, как рубашечка... распашонка...
— Черт возьми, — невольно вырвалось у меня, — и сколько же за это хочет ваша знакомая?
— Продуктами... или золотом?
— Где ж у нас золото?
Дама вынула бумажку, развернула, пропитала:
— Два пуда муки крупчатки, 10 ф. масла, 5 ф. сахара, 1/2 ф. чая и 2 ф. мыла. Ведь недорого?
Нет, это было для нас дорого, и дама ушла огорченная.
Говорит мне Жабрин:
— А жаль, все-таки, что упустили. Пригрозить бы ей соответствующим учреждением — так, поверьте, задаром бы отдала... Проделикатничали вы... Но я вот о чем хотел вам сказать...
И, вполголоса, весьма озабоченно:
— Повлияйте вы на товарища Кирякова! Ей-богу, добра не будет от этой литературы. Он ведь держит ее на виду. И сам попадется и нас подведет!
Надо сказать, что у нас в музее в ворохах получавшихся отовсюду книг и газет нашлась колчаковская литература — несколько брошюр и воззваний. И Жабрин первый наткнулся на них. На днях он намеком давал мне понять о своих опасениях, теперь заговорил прямее. Как раз вошел Сережа.
— Слушай-ка, — говорю я ему, — надо как-то устроить, чтобы, правда, недоразумения не вышло.
— Просто — уничтожить, — заявил Жабрин.
— Ну, товарищи... — загорелся Сергей, как бойцовый петух, — вы... думайте, что говорите! Прежде всего, литература в моем отделе — и я отвечаю. А теперь по существу. Мы обязаны отразить в музее нашу эпоху? Обязаны! А если так, если вы собираетесь представлять революцию, так дайте и путь, которым она пришла! И всех этих Колчаков и Деникиных, через которых она перешагнула — тоже представьте. А сегодняшний день без вчерашнего — будет непонятен. Это — истина! Что же касается уничтожения, то такую штуку можно предложить, либо свихнувшись, либо по-заячьи струсив.
В наступившем молчании я увидел, что нас было четверо. Четвертой стояла вошедшая Инна, — закусила губу и смотрела на кончик ботинка.
Жабрин встал и, бледно усмехаясь, пошел к двери...
— Зачем ты облаял его, Сережа? — смеясь, укорила Инна.
— Да черт возьми! — возмущался Сергей. — Что за дикие подходы такие к вещам? Самое естественное и обычное в нашем деле становится осложненным такими «высшими» соображениями, что их мне и не понять! Либо я дурак круглый, либо вы дураки!
— Мы дураки, Сережечка, — успокоил я, — а ты все-таки книжки-то собери и запиши в каталог. Формально.
— Экий разиня, Сережка... Вечно что-нибудь потеряет...
— Что вы, Инночка, ищете?
— Помогите, Морозка... Там Букин в истерику впал. Ему, видите ли, в кладовую понадобилось, а ключ, как нарочно, исчез. Давайте вместе пошарим...
Это была история довольно обычная. Сережа в пылу работы всегда закладывал связку ключей куда-нибудь в шкаф или на подоконник и потом в раздражающих поисках метался по всему музею.
Осмотрели мы канцелярию — ничего не нашли. Спустились сверху Букин и унылый Сережа.
— Может быть, Жабрин взял? — спросил я его.
— Он ушел по делам уж с час... да и зачем ему ключи?
Обрадовал татарчонок. Он нашел. Ключи оказались рассыпанными по ступеням лестницы, уходившей в верхний этаж. Проволочка, на которой они были скреплены, видимо, разогнулась.
— Да... — бормотал Сергей, опять омрачаясь, — тут все... кроме нужного. От кладовых все-таки нет...
И сколько мы ни искали, ключ, как в воду, канул.
— Нечего делать, — придется новый заказывать, — решил Букин. — Пойдемте портреты перевешивать...
Инна тянет меня за рукав и смотрит грустным, тоскливым взглядом:
— Мороз, я чего-то боюсь...
Жабрин дело знает. В этом я несомненно убеждаюсь, приглядываясь к его работе. Он знает стиль, эпоху и цену. Но вкуса у него, по-моему, нет. Или, вернее, есть, но не свой, а какой-то общепринятый.
Сейчас уже вечер. Инна и Букин ушли, а мы втроем — оканчиваем занятия. Электричество горит ярко — оно одно сохранило неизменным свой блеск в этот тяжелый год. В канцелярии очень холодно, мы работаем в полушубках.
Для себя необычно я подумываю о том, как приду в свою кочегарку и спать завалюсь. Может быть, это холод тянет меня к постели, или я голодней, чем всегда, на сегодняшний вечер, или заспать мне хочется нудное невеселое настроение, за последние дни загораживающее мне дорогу.
Сергей и Жабрин пересчитывают разобранные за день предметы, а я проверяю по книге.
Жабрин, видимо, помирился с Сережей и теперь разговорчив, как именинник. Уверен он в чем-то, и от этого все ему приятно, Я думаю, что душой он холодный и казенный, точно сделанный на заказ. Но это — по-моему. А так: своя у него, конечно, жизнь и мысли свои, и в своих пределах он плох и хорош. Анекдоты вот у него не выходят. Непосредственности мало.
— Ого! — осматривает он сложенные в порядок экспонаты. — На красноармейский паек наработали! А ведь не дадут... Говорят, что в городе на два дня только хлеба осталось...