Екатерина Лесина - Золотые ласточки Картье
И третий, куда как более жадный, а она, бесстыдная, отвечала, да еще и руками его шею обвила, желая отринуть вековые предрассудки.
Лавочка, на которой они засиделись допоздна, беседуя о всяких пустяках, которые в ту ночь вовсе не казались пустяками… Потом Аглая Никифоровна отчитывала… Кажется, она заподозрила, что частые Наденькины отлучки вовсе не с благотворительностью связаны. Выспрашивать пыталась, но осторожно и исподволь. Добре бы папеньке не стала доносить.
Папенька, как подозревала Надежда, вовсе этакому кавалеру не обрадуется, кричать станет, ногами топать, как в тот раз, когда Оленька заявила, что выйдет замуж за троюродного братца, которому случилось погостить в имении. И ведь ясно же было, что дурит сестрица, ей всего-то шестнадцать исполнилось, а кузен, уже, между прочим, помолвленный, вовсе повода не давал думать, будто бы Оленька ему интересна. Но разве ж батюшка стал слушать?
Кузена выставил, Оленьку запер, а на Аглаю Никифоровну долго ругался, дескать, потакала она девичьей дури и мало не довела до беды…
– О чем ты думаешь, Надюша? – Петюня остро чувствовал ее состояние, и сомнения, которые явно одолевали Надежду, заставляли его хмуриться.
Переживает? Все-то ему кажется, что недостоин он ее любви. Все-то стесняется простого крестьянского происхождения, семейства своего преогромного, которому вынужден помогать, и бедности, и того, что он, Петр Босянечкин, человек в Петербурге ничтожный.
Это он сам так говорил.
А Наденька пыталась переубедить его, отвечала, что для нее-то не имеют значения ни статус, ни состояние, а лишь сам человек…
– Думаю о нас с тобой, – Надежда произнесла это тихо, стыдясь и того, что заговорила на этакую тему, и того, что стыдится. Разве ж не имеет она права сама собственную судьбу решить? Небось не темные века на дворе, когда девиц замуж выдавали по родительской воле. Наденька, чай, полное право имеет собою сама распорядиться, по собственному разумению. А что отец недоволен… Так ведь она не собирается в его доме жить.
Она к Петюне уйдет.
Снимут квартирку, аль и вовсе комнату меблированную. Надежда на работу устроится. Она не белоручка в отличие от Оленьки, сумеет или в гувернантки пойти, или учительницей. И пусть жить будут с Петюней небогато, но честно. Достойно.
– Мой отец… – Надюша заставила себя смотреть Петюне в глаза, – к сожалению, придерживается иных принципов… и он…
– Не обрадуется, узнав обо мне?
Петюня все ж таки не был столь наивен, чтобы надеяться на одобрение Михайло Илларионовича.
– Да, – выдохнула Надежда. – Не обрадуется. Если он узнает, то… Он хороший, я его люблю, и очень, но… Я знаю его. Он в горячке способен наворотить многого… У него друзья… знакомые…
И средь этих знакомых наверняка сыщется пара-тройка полицейских чинов, которые к просьбе старого приятеля отнесутся с большим пониманием.
– Меня он попросту сошлет в деревню… или за границу… или еще куда-нибудь, но… Я решила уйти из дому.
Вот дура.
Впрочем, вслух Петюня этого не сказал, лишь ручку вялую, премного его раздражавшую этой самой безжизненностью, стиснул, прижал к груди.
– Мы вместе найдем выход.
– Конечно.
А быть может, и к лучшему… Уйдет она из дому… Обвенчаются тайком, а там уж, чтоб брак, церковью освященный, расторгнуть, надобно много больше, нежели только желание Михайло Илларионовича. И с супругом дочери поневоле ему смириться придется.
Особенно если эта дочь падет в ноги, умоляя о прощении…
Правда, Надежда, как и прочие состоятельные дамочки, пребывала в святой уверенности, будто бы ей по плечу все трудности, ежели любимый рядом. Но Петюня знал, как эту уверенность перебороть… Пара месяцев, и сама к папеньке запросится…
Главное, чтоб Машка эти пару месяцев подождать согласилась…
– Не затягивай там, – буркнула Машка, когда Петюня в очередной раз изложил ей собственный план, казавшийся донельзя хитроумным.
– Не затяну, – пообещал Петюня, которому вовсе не улыбалось долго обретаться на петербургском дне.
– И правильно… Ты же не хочешь, чтобы наши общие друзья решили, будто ты задумал…
Она сделала паузу.
– Что? – нервно дернулся Петюня, которому эта пауза пришлась совершенно не по душе.
– Не знаю… Что-нибудь такое… Нехорошее… Ты же понимаешь, дорогой, что ты с ними повязан.
И с ними, и с Машкой, которая, стерва гулящая, вовсе не столь проста, как ему казалось. Но опиоманка… Куражу ей хочется? Будет кураж. На всех хватит, главное, чтобы все получилось, как Петюня задумал. А в своей удаче, ровно как и в уме, он нисколько не сомневался.
Лежа в чужой кровати, человек вспоминал сегодняшний день. И вечер.
Странно было встретиться с людьми, которые некогда казались ему близкими. За окном надрывался соловей. Неспокойно. Свежее белье пахнет химией. И жесткое оно, неудобное. Человек ворочается с боку на бок. Его раздражает и неудобный матрац, и небольшая подушка, набитая гречневой лузгой, и слишком легкое, слишком пышное одеяло… И люди.
До чего изменились все, и ему страшно, что он сам тоже стал другим. Вдруг да вылезла та его, запретная сторона, которую он скрывал ото всех? Вдруг они, человеческая стая, почуют его… Не чуют.
Он хорошо прячется, научился за столько-то лет… Только сегодня маска едва не треснула. Удержал.
Это все незнакомое место. Завтра он пообвыкнется, а послезавтра… Человек улыбнулся, предвкушая грядущую охоту. Он мысленно перебирал лица…
Маргоша? Не годится. Стерва. И тварь. За ней самой тянется хвост гнилых деяний. Ника не лучше, даже хуже. Она старается выглядеть красивой, но нутро не скрыть… Машка? Тупа и ленива. Из нее не получится той жертвы, чья смерть подарит успокоение.
Он точно знает, что жертв следует выбирать очень тщательно.
Открыв глаза, человек уставился на белый потолок с лепниной. Он не видел ни этой лепнины, ни простой, пожалуй, слишком уж простой для столь вычурного места люстры. Он вспоминал.
Третий номер. Василиса…
Смерть Галины подарила ему почти год жизни, но весной начались дожди. Они случались каждый год, однако человек прежде не замечал, до чего выматывает его вечная сырость, вечная серость. И даже когда в прорехах туч показывалось солнце – оно появлялось ненадолго, дразня зыбким разбавленным водою светом, – легче не становилось. Хуже. Сны и те поблекли. Он заставлял себя вспоминать. И купил капроновый шнур, точь-в-точь такой, каким душил Галину. Он завязал на шнуре узелки и, перебирая их пальцами, восстанавливал тот заветный день по минутам.
Не помогало.
Воспоминания блекли, их словно смывало этими дождями… Он нашел фотографии. Анны и Галины.
Анна не любила фотографироваться, и, пожалуй, снимок, украденный из Машкиного альбома, был редкостью. Машка не заметила, у нее было много фотографий, одной больше, одной меньше, а вот ему снимок дал несколько дней яркой жизни.
Галина же свою фотографию сама подарила. «На долгую память».
Он купил альбом, старый, с толстыми серыми страницами, и уголки, которыми полагалось фотографии крепить. Крепил. Подписывал аккуратным почерком, красными чернилами. Имя. Дата.
После опомнился, что если кто-то доберется до альбома… Нет, это не доказательство вины, но… Пожалуй, именно спрятав альбом на чердаке материного дома – она точно не полезет его искать, слишком стара стала, подслеповата и увлечена своею верой, которая почти подвиг, – он понял, чего ему не хватает. Смерти. Он должен убить кого-то, почувствовать, как петля стягивает горло, как давит кожу, как пережимает гортань, лишая жертву жизни.
Само предвкушение грядущей охоты спасло его. Конечно… Он убьет и… Убивать нехорошо – это смертный грех, и мама расстроится, если узнает. Проклянет наверняка… А еще его посадят. Поймают и посадят. Пожизненно.
Боялся ли он? Да, боялся. Пытался ли остановить себя? Ему казалось, что пытался. Но уже на следующий день после того, как он точно осознал, что именно должен сделать, человек вышел из дома. Он бродил по городу до самого вечера, казалось, бесцельно, но на деле человек приглядывался к другим людям. Искал.
Женщины кутались в пальто, скрывались под зонтами, разноцветными, но все равно тусклыми в городской серости. Они спешили, месили грязь острыми каблуками и казались ему недостойными внимания… и слишком занятыми. Чересчур сильными, чтобы взять и просто так их убить.
Шнур он носил в кармане.
Василиса сбежала из дому. Так она сказала ему… Сама подошла и хриплым надсаженным голосом попросила сигарету. Он не курил, но купил ей целую пачку.