Пропавшая - Мэри Кубика
Наверху щелкает замок. Дверь резко открывается и впускает полоску света, который режет мне глаза. Щурясь, я вижу тетеньку: в уродливом халате и уродливых тапочках, ноги тощие, с острыми коленками, в синяках, а волосы лохматые. Она хмурится, потому что ей надо кормить нас с Гусом.
Тетенька наклоняется и со звоном бросает что-то на пол. Если она видит, как я тут прячусь в темноте, то, значит, нарочно не глядит в мою сторону.
Место, где нас держат, похоже на коробку. Четыре стены да лестница вверх. Я это знаю, потому что голыми руками ощупала каждый дюйм[1] этих шершавых стен в поисках выхода, посчитала, сколько шагов от одного угла до другого. Примерно пятнадцать, смотря какая длина шагов и размер ноги, а он у меня точно стал больше — ведь ботинки, в которых я сюда попала, на меня больше не налезают. Они перестали налезать давным-давно, сейчас в них едва всовывается большой палец. Поэтому я хожу босиком. Одежда только та, что на мне; не знаю, откуда она, но попала я сюда в другой. Старая одежда стала мала, и тетенька где-то достала новую. Она тогда из-за этого сильно злилась, как сейчас злится, что нас с Гусом кормить надо.
Каждый день эту самую одежду я и ношу. Не знаю, какая она из себя, ведь тут темно; знаю, что это широкие штаны и футболка с короткими рукавами, потому что я постоянно тяну их вниз, когда делается холодно. Иногда тетенька унюхивает, что от меня очень уж сильно воняет, и заставляет меня голышом стоять на холоде прямо перед Гусом и ждать, пока она вымоет мои штаны с футболкой. Она тогда меня всяко обзывает, например «неблагодарная дрянь», ведь ей неприятно отмывать мою одежду.
Темнота тут кромешная. Такая, к какой даже глаза привыкнуть не могут. Я, бывает, нет-нет да и повожу рукой перед глазами — думаю, может, чего увижу… Однако никак. Можно было бы подумать, что у меня пропала рука — взяла вдруг да оторвалась от тела, — но тогда было бы больно и текла кровь. Я, конечно, саму кровь в темноте не увидала бы, зато почувствовала бы мокроту и боль, когда рука отрывалась.
Иногда мы с Гусом играем в «Кто первый забоится». Это игра, когда надо ходить от стены к стене, пока кто-то не струсит стукнуться лицом о стенку. Главное правило — руки надо держать по швам, а если ощупываешь ими, то это жульничество.
Сверху лестницы зовет тетенька, колючим таким, будто шипы на кустах с розами, голосом:
— Я тебе тут чего, официантка, что ль? Коли жрать хочешь, так поди сюда да возьми. — И захлопывает дверь. Замок щелкает, и шаги удаляются.
Тетенька нас и не кормила бы совсем, если б дяденька не заставлял, потому что ему, как он однажды сказал, «крови на руках не надо». Я долго пыталась не есть, но потом от голода голова кружилась и я была совсем слабая, да и живот так сильно разболелся, что поесть все-таки пришлось. Тогда я решила, что лучше уж как-то по-другому умереть, чем от голода, а то так слишком уж больно.
Но все это было еще до Гуса, потому что он как сюда попал, умирать мне перехотелось, ведь тогда он остался бы тут один. А мне не хотелось, чтобы Гус тут был совсем один-одинешенек.
Пол здесь жутко твердый и холодный, настолько твердый, что если долго сидеть на одном месте, зад сначала весь немеет, а потом его покалывает. Ноги у меня страшно устали, хотя такого и быть-то не должно, я ведь только и делаю, что сижу. Им не от чего устать, хотя, наверное, поэтому они и устали. Забыли совсем, как ходить да бегать.
Ступенька за ступенькой, я с трудом поднимаюсь наверх. Свет сюда никакой не попадает, ведь мы под землей. Нет ни окон, ни щелки между дверью и полом. Дяденька с тетенькой, которые живут наверху, светом со мной и Гусом не делятся.
Я столько раз поднималась по этой лестнице, что видеть ее мне и не надо. Просто иду и считаю ступеньки — их двенадцать. Они сделаны из грубого дерева, от которого в ногах иногда остаются занозы. Я их не вижу, просто чувствую, как они колются. Мама мне всегда вытаскивала занозы пинцетом. Сейчас их никто не достает, и я вот думаю — когда-нибудь они сами выпадут или останутся навсегда и сделают из меня маленького дикобраза?
Наверху лестницы нас с Гусом ждет собачья миска. Ее я тоже не вижу, но чувствую гладкие краешки. Когда-то в этом доме жил пес. Теперь его нет. Помню, лаял и цокал когтями по полу, и мне казалось, что однажды он придет да выпустит меня. Либо выпустит, либо сожрет живьем, потому что пес был огромный и злой, судя по лаю.
Тетеньке не нравилось, когда пес лаял. Она постоянно просила дяденьку его заткнуть — «или ты его заткнешь, или это сделаю я!», — и однажды лай с цоканьем прекратились, а пес исчез. Пса этого я ни разу не видела; наверное, выглядел он как тот пес Клиффорд из детских книжек — такой же большой и красный.
…В миске какая-то жижа навроде овсянки. Я беру миску вниз и сажусь на твердый холодный пол, спиной к бетонной стене. Предлагаю жижу Гусу; он отказывается, говорит, не голодный. Я стараюсь есть, но на вкус слишком уж гадко. Боюсь, что меня вот-вот вырвет, однако все равно ем, хотя глотать все труднее и труднее — приходится впихивать. Делаю я это, чтобы потом не болел живот, а то кто знает, когда теперь тетенька нас покормит. Во рту у меня много слюны, и это нехорошо — так делается прямо перед тем, как вырвет. Жижа срыгивается, и я ее снова глотаю. Уговариваю Гуса тоже хоть немного поесть, он ни в какую. Его можно понять. Порой лучше голодать, чем есть то, что готовит тетенька.
У нас с Гусом есть небольшой унитаз. Прямо тут, в темноте, мы делаем свои дела и молимся, чтобы дяденька или тетенька не зашли. Мы с Гусом договорились: когда надо в туалет ему, я ухожу в другой угол и мычу, чтобы ничего не слыхать, а когда надо мне — так делает он. Туалетной бумаги у нас нет, руки, как и остальное, помыть тоже