Судьба уральского изумруда - Алина Егорова
В хате стихло. Родители то ли вышли, то ли сидели, как мыши, боясь издать звук. Нина повернула затекшую шею, чтобы прислонить ухо к щели. Прислушалась. Негромко брякнула посуда. Мама хлопочет по хозяйству, – определила Нина. Девочка тихо поскреблась по стенке сундука – два коротких, как уговаривались.
– Сиди еще, оголтелая! – велела Пелагея. – А ну как вернутся?!
Раздался топот. Не быстрый, немецкий, а основательный, родной. Вернулся отец.
– Ушли, холера их дери!
Нина нетерпеливо зашебуршилась. Одновременно из шифоньера выбралась Ганна.
– Они что, нашу картоплю забрали?! Вот бесы проклятые! Креста на них нет! Сначала Советы все до нитки обирали – сколько ни зробишь, все в колхоз сдай. Теперь эти вурдалаки присосались! Шоб им поперек горла встало!
– Забрали, ироды! Що нам исты теперь?! – взвыла Пелагея.
– Прекратить лятунку! – скомандовал Степан. – Лихо разбудите! Найдем що исты. Сами целы, и слава богу!
– Нет сил терпеть это! Я лучше служить пойду, чем смотреть, как немчура здесь хозяйствует! – не унималась Ганна. Взгляд, полный решимости, подбородок вперед – Нина с восхищением смотрела на отважную сестру.
– Кому служить?! Красным?! – изумилась Пелагея. – Побойся бога, дочка! Это они, голытьба клятая, разорили родовую усадьбу Кочубеев в Диканьке, так что твоему отцу оттуда пришлось бежать и прятаться здесь. Они твоего деда расстреляли! И тебя в девятнадцать годов вдовою сделали. Забрали мужика ни за что, вы с ним даже детей не успели народить.
Ганка задумалась: как ни желала она верить в обратное, а мать права – ее мужа Леню по нелепому обвинению в шпионаже арестовала и убила советская власть.
– А кому еще? Не немчуре же! – не желала мириться Ганна. – Подамся на восток, через Разумное, пока его немцы не заняли. Там, может, на фронт возьмут, а может, к хоспиталю прибьюсь, буду санитаркой.
– Я тоже на фронт! – выбралась из сундука Нина. – Ганка! Я с тобой хочу!
– Мала еще! – хором ответили мать с сестрой.
– В хоспиталь – це дило, – одобрил Степан. – Тут фриц надолго застрял, холера его дери! Житья от него не будет. А в хоспитале спокойнее и при харчах. Только как пробраться в то Разумное? В кольце мы, девоньки.
– А мы ночью, окольными дорогами! – загорелась идеей Нина.
– Кто это, мы?! Ты в хате останешься! – окоротила сестру Ганна.
– Ну, Ганн! – заканючила Нина. – Я буду тебя слушаться.
– Если пойдешь, то с Ниной! – велел отец. – Опасно ей тут оставаться. Когда фриц лютовать начнет, ни сундук, ни шифоньер не спасут. Это сегодня я их надурил, в следующий раз может не выйти.
Испуганная толпа, состоящая в основном из стариков, женщин и детей, стояла перед бывшим клубом, а ныне немецкой управой, в ожидании своей участи. Соломинцев сюда согнали быстро, не давая даже одеться-обуться. Дело происходило ранним утром, так что многие были подняты с постелей. Полицаи – в своем большинстве местные хлопцы, что отлынили от призыва, – хорошо знали, сколько в хатах народа, и нещадно выгоняли всех.
Люди держались семьями. Старшие, словно предвидя исход, заслоняли собой младших. Пузатый немец с погонами, непонятно какого звания, обращаясь к толпе, говорил на ломаной смеси всех известных ему славянских языков. Из его нервной речи следовало, что соломинцев ждет казнь, если они не выдадут партизана.
Наступила тишина, через полминуты прерванная суматошной бабой Михеихой:
– Лятуйте, люди! Що робится а-а-а!
Ее вопль подхватили другие бабы, раздался детский плач.
– Где партизан?! – повторил немец, направляя автомат на толпу.
По крикам и побелевшим лицам сельчан было видно, что они бы и выдали партизан, только их никто отродясь здесь не видел.
– Ложь – казнь! – разорялся пузан. – Партизан – казнь!
Он тряс в воздухе мятым листом бумаги, на котором кривыми буквами было написано: «Фашисты вон!!!»
– Кто писать?! Кто весить?! – Немец тыкал пальцем в сторону ворот клуба, на которых раньше вешали объявления и афиши.
– Казнь! Все!
– Да сознайся уже ты, падлюка! Все село погубят! – раздался истеричный женский крик.
Кричала Евдокия, жена кузнеца. На ее мужа еще в прошлом году пришла похоронка, а она осталась одна с пятью детьми – мал мала меньше. Дети, хныча, тулились к ее плотному телу. Полчаса назад на их глазах полицаи застрелили бабушку за то, что она отказалась идти к управе.
Не дождавшись признаний, очкастый немец отдал короткий приказ стрелять.
Истошные крики раздались раньше, чем из автоматов вылетели веера пуль. Кто-то инстинктивно успел упасть на землю, кого-то заслонили односельчане. Кровь, боль и страх. В воздухе повис дух смерти.
Когда стрельба прекратилась, Нина осторожно выползла из-под тяжелого тела отца. Рядом лежали мать и сестра.
– Ааааа! – завопила девочка. Она увидела кровь на отцовской рубахе.
– Мама! – Ганна трясла ватное тело матери.
Пелагея умерла мгновенно. Пуля попала ей в висок. Степан повалился на землю, закрывая собой дочерей, как только увидел взмах автоматов. Он успел, а его жена – нет. Она, как любая женщина, замешкалась перед тем, как ложиться на землю. Секунду раздумывала: не замарается ли одежда? Пелагея всегда была аккуратной, ни в доме, ни во внешнем облике никогда не допускала неряшливости. Она даже белье во дворе вешала в особом порядке: светлое со светлым, темное с темным.
– Папа, ты ранен? – встревожилась Ганна.
– Это Петькина кровь. Вон он, лежит, горемычный. Идемте скорее отсюда, – приказал отец. Он сгреб дочерей и попятился прочь.
– А как же мама?! – уперлась Нина. Она рванула к телу матери. – Мы не можем ее тут оставить!
– Пойдем! Так надо! – поймал за руку младшую дочь Степан. – Ганна! Веди ее!
Крупный, неуклюжий и сильный Степан Кочубей походил на медведя. Возле клуба раздавались плач и крики. Выжившие оплакивали своих близких, а Степан, только что потерявший жену, невозмутимо направлялся домой. Казалось, у этого человека нет сердца и он не чувствует ни горя, ни страха. Страха действительно не было – Степан свое отбоялся, а горе… горе, огромное и невыносимое, он усилием воли