Гилберт Честертон - Пять праведных преступников (рассказы)
– Никак не пойму, – сказал человек в очках, – какой в этом толк?
Друг его опустил глаза, видимо, растерялся, и все же ответил:
– Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня – не во всем, в одном, – и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости. Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.
Все помолчали; потом журналист сказал:
– Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..
Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.
– Сразу видно, – сказал он, – что вы не видели миссис Праг.
– Что вы имеете в виду? – спросил Пиньон.
Теперь засмеялись все.
– Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой… – начал первый, но второй его прервал:
– Незамужней! Да она выглядит, как…
– Именно, именно, – согласился первый. – А почему, собственно, «как»?
– Ты бы ее послушал! – заворчал его друг. – Марийяк терпит часами…
– А пьеса, пьеса! – поддержал третий. – Марийяк сидит все пять актов. Если это не пытки…
– Видите? – вскричал как бы в восторге человек с яркими глазами. – Марийяк образован и изыскан. Он логичный француз, это вынести невозможно. А он выносит пять актов современной интеллектуальной драмы. В первом акте миссис Праг говорит, что женщину больше не надо ставить на пьедестал; во втором – что ее не надо ставить и под стеклянный колпак; в третьем – что она не хочет быть игрушкой для мужчины; в четвертом – что она не будет еще чем-нибудь, а впереди – пятый акт, где она не будет то ли рабой, то ли изгнанницей. Он смотрел это шесть раз, даже зубами не скрипел. А как она разговаривает! Первый муж ее не понимал, второй до конца не понял, третий понемногу понял, а пятый – нет, и так далее, и так далее, словно там есть что понимать. Сами знаете, что такое абсолютно себялюбивый дурак. А он терпит даже их.
– Собственно говоря, – ворчливо произнес высокий, – он выдумал современное искупление – искупление скукой. Для нынешних нервов это хуже власяницы и пещеры.
Помолчав немного, Пиньон резко спросил:
– Как вы все это узнали?
– Долго рассказывать, – ответил тот, кто сидел напротив. – Дело в том, что Марийяк пирует раз в год, на Рождество. Он ест и пьет, что хочет. Я познакомился с ним в Хоктоне, в тихом кабачке, где он пил пиво и ел тушеное мясо с луком. Слово за слово, мы разговорились. Конечно, вы понимаете, разговор был конфиденциальный.
– Естественно, в газету я не дам ничего, – заверил журналист. – Если я дам, меня сочтут сумасшедшим. Теперь такого безумия не понимают. Странно, что вы так к нему отнеслись.
– Я рассказал ему о себе, – ответил странный человек. – Потом познакомил с друзьями, и он стал у нас… ну, президентом нашего маленького клуба.
– Вот как! – растерянно сказал Пиньон. – Не знал, что это клуб.
– Во всяком случае мы связаны, – сказал его собеседник. – Каждый из нас, хотя бы однажды, казался хуже, чем он есть.
– Да, – проворчал высокий, – всех нас не поняли, как тетушку Праг.
– Сообщество наше, – продолжал самый странный, – все же повеселей, чем она. Мы живем недурно, если учесть, что репутация наша омрачена ужасными преступлениями. Мы разыгрываем в самой жизни детективные рассказы или, если хотите, занимаемся сыском, но ищем мы не преступление, а потаенную добродетель. Иногда ее очень тщательно скрывают, как Марийяк… да и мы.
Голова у журналиста кружилась, хотя, казалось бы, он-то привык к преступлениям и чудачествам.
– Кажется, вы сказали, – осторожно начал он, – что вы запятнаны преступлениями. Какими же?
– У меня – убийство, – сказал его сосед. – Правда, оно мне не удалось, я вообще неудачник.
Пиньон перевел взгляд на следующего, и тот весело сказал:
– У меня – простое шарлатанство. Иногда за это выгоняют из соответствующей науки. Как доктора Кука, который вроде бы открыл Северный полюс.
– А у вас? – совсем растерянно обратился Пиньон к тому, кто столько объяснил.
– А, воровство! – отмахнулся он. – Арестовали меня как карманника.
Глубокое молчание, словно туча, окутало четвертого, который еще не произнес ни единого слова. Сидел он не по-английски прямо, тонкое деревянное лицо не менялось, губы не шевелились. Но, повинуясь вызову молчания, он превратился из дерева в камень, заговорил, и акцент его показался не чужеземным, а неземным.
– Я совершил самый тяжкий грех, – сказал он. – Для кого Данте оставил последний, самый низкий круг ада, кольцо льда?
Никто не ответил, и он глухо произнес:
– Я – предатель. Я предал соратников и выдал их за деньги властям.
Чувствительный американец похолодел и в первый раз ощутил, как все это зловеще и тонко. Все молчали еще с полминуты; потом четыре друга громко рассмеялись.
То, что они рассказали, чтобы оправдать свое хвастовство или свое признание, мы расскажем немного иначе – извне, а не изнутри. Журналист, склонный собирать странности жизни, настолько заинтересовался, что все это запомнил, а позже – истолковал. Он чувствовал, что обрел немало, хотя ждал иного, когда гнался за странным и дерзновенным графом.
Умеренный убийца
1. Человек с зеленым зонтиком
Новым губернатором был лорд Толбойз, известный более как Цилиндр-Толбойз по причине приверженности своей к этому жуткому сооружению, которое он продолжал носить под пальмами Египта с той же безмятежностью, как нашивал, бывало, под фонарями Вестминстера. Да, он преспокойно носил его в тех землях, где лишь немногим вещам не грозило падение. Область, которой явился он руководить, будет здесь означена с дипломатической уклончивостью, как уголок Египта, и для нашего удобства названа Полибией. Теперь уже это старая история, хотя многие не без основания помнят о ней долгие годы; но тогда это было событие государственной важности. Одного губернатора убили, другого чуть не убили; в нашем же рассказе речь пойдет лишь об одной из трагедий, и то была трагедия, скорее, личного и даже частного свойства.
Цилиндр-Толбойз был холостяк, однако привез с собой семью – племянника и двух племянниц, из которых одна была замужем за заместителем губернатора, назначенного править на время междуцарствия после убийства предыдущего правителя. Вторая племянница была незамужняя; звали ее Барбара Трэйл; и она, пожалуй, и явится первой на нашей сцене.
Итак, обладая весьма необычной, выдающейся внешностью, иссиня-черными волосами и очень красивым, хоть и печальным профилем, она пересекла песчаное пространство и укрылась наконец под длинной низкой стеной, отбрасывавшей тень от клонящегося к пустынному горизонту солнца. Сама по себе стена эта представляла образец эклектики, характеризующей рубеж между Востоком и Западом. Собственно, ее составлял длинный ряд небольших домов, предназначенных для мелких служащих и незначительных чиновников и выстроенных как бы созерцательным строителем, склонным созерцать все концы света сразу, – нечто вроде Оксфорд-стрит среди руин Гелиополиса. Такие странности нередки, когда старейшие страны оборачиваются новейшими колониями. Но в данном случае юная дама, не лишенная воображения, отметила прямо-таки разительный контраст. Каждый из кукольных домиков имел при себе узкую полоску сада, спускавшуюся к общей длиннющей садовой стене; и вдоль этой стены бежала каменистая тропка, обсаженная редкими, седыми и корявыми оливами. А за этой полосой олив уходили в пустынную даль пески. И уж за ними где-то далеко-далеко угадывались смутные очертания треугольника, математического символа, ненатурального своею простотой, вот уже пять тысяч лет пленяющего всех пилигримов и поэтов. Каждый, завидя его впервые, не может не воскликнуть, вот как наша героиня: «Пирамиды!»
Едва она это произнесла, какой-то голос шепнул ей в ухо не громко, но с пугающей отчетливостью: «Что на крови построено, то снова кровью окропится… Это записано нам в назидание».
Мы уже упомянули, что Барбара Трэйл была не лишена воображения; верней было бы сказать о воображении чересчур богатом. Но она готова была поклясться, что голос – не плод ее воображения; хотя откуда он раздался у нее над ухом, воображение ее отказывалось понять. Она в полном одиночестве стояла на тропе, бежавшей вдоль стены и ведущей к садам вокруг резиденции губернатора. Наконец она вспомнила про самое стену и, быстро глянув через плечо, увидела голову – если ей это не почудилось, высунувшуюся из-за тени смоковницы – единственного дерева поблизости, потому что она уже оставила на сто метров позади последнюю хилую оливу. Как бы то ни было, голова – если это была голова – тотчас скрылась; и тут-то Барбара испугалась; она больше испугалась исчезновения, нежели появления головы (или не головы?). Барбара ускорила шаг, она уже почти бежала к дядюшкиной резиденции. Возможно, именно благодаря этому внезапному ускорению она почти сразу же заметила, что некто спокойно продвигается впереди нее той же тропкой к губернаторскому дому.