Михаил Литов - Посещение Иосифо-Волоколамского монастыря
На подъезде к монастырю он начал скверно обработанными, шершавыми глаголами погружать дочь в темный мир тюремного заключения в стенах этой обители неких еретиков, в безысходную правду того, что здешняя земля приняла самого Малюту Скуратова. Чувствовалось желание отца услышать дочерний писк, сдавленный возглас изумления и страха. Но Сашенька не дрогнула и не поддалась, напротив, даже почувствовала, что все эти известия как-то быстро и легко пройдены, остались позади и если восприняты ею, то не настолько, чтобы она над ними когда-либо и впрямь задумалась. У нее была простая мысль, что сидеть в монастырской тюрьме, как какому-нибудь там Максиму Греку или нестяжателю Косому, ей все равно не суждено, а если и написано на роду в свое время лечь в здешнюю землю, так до этого еще Бог знает как далеко. И Сашенька даже не рассмеялась, когда отец навел ее на все эти исторические справки. Она до того осталась в нетронутости своей молодой, свежей, холодной красоты, что Иван Алексеевич, как ни был увлечен своими соображениями и сомнениями, запнулся, ощущая, что у дочери, вот так убежденно не ответившей на его страшный доклад, может быть неодолимое превосходство над ним не только сейчас, когда он по-своему умилился и разглядел в душе порыв потесниться к ней, с каким-то намеком на подобострастие поцеловать ее, но и во все время посещения обители.
Они пошли к монастырским воротам. Девушка ставила в грязь свои прелестные туфельки как ласты на скользкие гребни морских волн, сдержанная и величавая, гибкая, вдумчиво внимающая отрадной зрелости своих выпуклостей. Ее ноги двигались внизу, на самом дне ее испытующего взгляда, священными символами неугасимого совершенства языческих богинь. Иван Алексеевич оставил, однако, помыслы о дочери, лихорадочно напитываясь красотой монастыря и известиями здешней истории. Он перестал сознавать, что посвящен в последнюю далеко не основательно и даже, скорее, неудовлетворительно; необходимость серьезной кабинетной работы сейчас менее всего ощущалась им. Взвешивал он на весах стяжателей, нестяжателей, великолепие храмов, тихую правду заволжских старцев, и замечательно было, что этими весами, при всей их увидевшейся ему огромности, даже космичности, он управлял с легкостью, казавшейся едва ли не беззаботной. А Сашенька сделалась уже не так беспечна, как в момент, когда отец рассказал ей первые, показавшие ей совершенно не нужными подробности; теперь она с любопытством озиралась по сторонам, ибо, не интересуясь монастырями издали, из недр своей подлинной жизни, искренне считала за долг добросовестно рассматривать и изучать их, когда отец приобщал ее к этому.
- Обрати внимание на башни, на стены, - произнес Иван Алексеевич отрывисто. - Видишь, какая мощь, какие они мощные!
Он поднял руку и потряс в воздухе крепко сжатым кулаком.
- А ты восторгаешься или так... что-то другое у тебя на уме... неуклюже выстраивала Сашенька вопрос, внезапно забившийся в ее узком и вертлявом сознании.
- Ты вот скажи, ты понимаешь, отчего такая мощь? - перебил отец. - В состоянии ли ты сравнить эту грандиозность с результатами своей жизни и сделать выводы?
Сашенька пожала плечами.
- Какие у меня уже результаты? Ты, папа, сейчас как сумасшедший, как одержимый, ты из-за этих храмов, стен и башен всегда словно заболеваешь, сказала она.
- Я поставил вопрос!
- Откуда мне знать? Я ничего тут не знаю, я здесь первый раз... но я могу тебе, конечно, признаться, что ничего подобного я еще не видела, и я, конечно, вообще-то вижу, что здесь здорово, красиво и хорошо.
Стройные и красивые, они очутились в сумрачном проходе под надвратной
Петропавловской церковью. Иван Алексеевич в связи с этим объяснился.
- Надвратная - это когда входишь в монастырь, а когда выходишь, так она уже тогда отвратная, - с некой готовностью высказала умозаключение Сашенька и высоким, слегка надтреснутым голосом засмеялась.
Отец как бы пропустил все это мимо ушей. Он глухо бормотал: сооружена Игнатьевым, Трофимом Игнатьевым, а мы сейчас, мы пересекаем границу, мы переходим из мира суеты в мир духовности, соберись, доченька, осознай... Нигде было не видать ни души. Иван Алексеевич вывел дочь на середину монастыря.
- Мымрин строил, - взволнованно говорил он, с более или менее сухого местечка, с островка, найденного им посреди весенней грязи, указывая на Успенский собор. - Видишь ли, прежде тут был храм, который строил еще сам Иосиф, и я тебе скажу, он потратил на это, чтобы не соврать, тысячу рублей, да, тысячу, тогда как пять-шесть окрестных деревушек стоили в ту пору в совокупности рублей восемьдесят, не больше. Чувствуешь разницу? Я это в книжке читал! - воскликнул Иван Алексеевич с необычайным волнением. - Тут правда есть... в книжке, в Иосифе, в деньгах, которые тогда имели одну цену, а сейчас другую... понимаешь ли ты меня? А храм обветшал, и его разобрали. Вот тут-то Мымрин, Мымрин Кондратий, и построил собор, который ты видишь.
- Что же это за собор? - сказала Сашенька. - На что мне в нем обратить особое внимание?
- Коротко сказать, он четырехстолпный, пятиглавый...
- А на столпах столпники стоят и их пятеро?
- Оставь свои шуточки... так продолжаться не может, - угрожающе начал Иван Алексеевич.
- Все, папа, все, я больше не буду, - подняла Сашенька руки в мольбе пощадить и простить ее. - Я внимательно тебя слушаю.
Старик принялся излагать дальше:
- Он стоит на подклете, в котором устроена теплая церковь, а в ней, в этой церкви, стоит рака с мощами Иосифа.
Теперь Сашенька, непокорная, смотрела себе под ноги и тихонько прыскала под нос, смеялась над серьезностью отца. Тот словно читал ее мысли и едва тут же не выкрикивал их вслух; уже на язык просилось: вот ты, Сашенька, думаешь сейчас, что у тебя ручки гладенькие, ножки стройные, что ты-то ни в какой раке не лежишь, и нет тебе до этого никакого дела, а я тебе скажу... Но он был очарован и молчал, впрочем, ему тоже захотелось смеяться, ведь то, что дочь возвышала себя, живую, над мощами давно сгинувшего человека, возносила свою живую, некоторым образом действующую красоту над его мертвым безобразием в эту минуту отнюдь не показалось ему чем-либо ужасным и кощунственным. Он ведь сам тоже еще крепко и достойно жив. С нежностью он ощутил давнюю, но вечно звенящую силу удара, разделившего его судьбу надвое и выразившего в Сашеньке ту громадную правду, что она плоть от плоти его. Мимо них вдруг побежала какая-то пожилая женщина, смешно семенившая на коротких ногах, - не черница, но с ясным указанием в облике на особую принадлежность к обители и одержимость преданности ей. Иван Алексеевич коротко прохохотал.
- А что, милая, - воскликнул он, останавливая женщину бодрым взмахом руки, - есть у вас тут книжки по истории, про то, как Иосиф все это строил, и как он еретиков мучил и казнил, как денежки на помин души брал? Я бы такую книжку купил.
Та, если и возникли у нее помыслы протеста против развязности непрошеного гостя, быстро прогнала их, тотчас оказалась смиренной и услужливой и после короткого разговора, который она завела только с тем, чтобы лучше вникнуть в требования Ивана Алексеевича, бросилась в монастырскую лавку за книгой.
- Ты, папа, как-то с ней легкомысленно обошелся, - заметила Сашенька, усмехаясь.
- Она только женщина.
- Ты и со мной часто обходишься как с игрушкой, как с вещью, - стала вдруг словно бы нарезать какими-то образовавшимися в ее горле ножницами и торопливо выбрасывать фразы Сашенька. - Но это потому ведь, что я твоя дочь, а не потому, что я женщина... А я терплю. Я подчиняюсь тебе. У тебя вон какая стать! Ты мощный. Я горжусь таким отцом. Я бы тебе все что угодно простила... потому что не могу иначе, не могу не повиноваться. Я не всегда решаюсь на тебя посмотреть, а только взгляну украдкой, искоса, и все... вот я тебе уже и покорна. И это правильно, папа. Но эта женщина, она чужая, она может вообразить Бог знает что... Видишь, она так проворно побежала просто оттого, что ты распорядился, и ты, может быть, всего лишь на минутку позволил себе шутливый тон, а она может вообразить такое, что потом от нее не отвяжешься... У нее теперь, может быть, фантазии на твой счет. И что же ты в таком случае будешь в этом монастыре делать с нами обоими?
Когда она так, будто не выдержав, надорвавшись, безумно заговорила, ее глаза, поднявшись над словами большой и ровной радугой, распространили свет, поглотивший отца.
- Милая, - рассмеялся Иван Алексеевич, - что же происходит? Какие умные речи! С чего бы это? Как ты это сделала?
Он искренне восхищался.
- У меня это прорывается, - объяснила Сашенька, - бывает, когда ты меня не подавляешь. Ты раньше не замечал, и это понятно, я не давала тебе повода. Не так у нас было с тобой прежде, как здесь. Очень здесь мрачно, папа. Отец! Я бы предпочла другое, солнечное, веселое... А здесь мрачно и разбито. Я как бы восстала. Я немножко требую другого, и этого немножко хватает, чтобы мне на минутку забыть, в каком я у тебя подчинении. Вот и сложилось у меня в результате настроение, такое настроение, папа, что я говорю с тобой как с мужчиной, который, смотри-ка, забаловал тут с нами, бедными женщинами.