Павел Саксонов - Можайский — 6: Гесс и другие
— Кажется, ты, Михаил Фролович, обещал помалкивать!
Чулицкий вновь обернулся и фыркнул в третий раз:
— Помолчишь тут, да-с! Никакого терпения не хватит!
Инихов:
— Господа!
— Курте свою сигару, Сергей Ильич!
Инихов бросил на Чулицкого лукавый взгляд и тут же окутался клубами табачного дыма.
Можайский подошел к Гессу и хлопнул его по плечу:
— Начинайте с Богом!
Гесс кивнул и действительно начал.
— Когда Молжанинов застрелил Брута, я было подумал, что и мне приходит конец. Но, как это ни странно, Молжанинов отложил револьвер и даже отодвинул его по столу как можно дальше от себя.
«Поздно, — сказал я в телефонную трубку, обращаясь к Зволянскому, — он только что застрелил человека!» Но взгляд мой при этом был устремлен на Молжанинова и, полагаю, в первые мгновения преисполнен ужаса.
Ибо — да, господа, признаюсь, не стыдясь: струхнул я изрядно! И хотя на меня не раз наставляли дуло, не говоря уже о том, чтобы стрелять, но никогда еще этого не делал миллионщик, которому — я готов был ручаться! — за деньги простилось бы всё. Чувство было на редкость неприятным; я даже ощутил, как правое колено начало предательски подрагивать. Но — а вот это скажу без ложной скромности — я быстро взял себя в руки. И как только это случилось, я преисполнился гнева — того, какой греки называли музическим, имея, очевидно, в виду то, что он посылается богами[12]!
Как бы там ни было, но я, отшвырнув телефонную трубку, буквально навалился на стол, подхватил с него револьвер, сунул его — револьвер этот — себе в карман, а затем, не глядя уже на Молжанинова, бросился к Бруту…
— Вот это, — Можайский, — напрасно!
— Юрий Михайлович, я…
Можайский снова похлопал Вадима Арнольдовича по плечу и, щурясь, чтобы притушить улыбку в глазах, пояснил:
— Лишиться такого помощника, как вы, Вадим Арнольдович, решительно не входит в мои планы. Поэтому запомните на будущее… нет! — Можайский усмехнулся. — Зарубите себе на носу: не поворачивайтесь спиной ко всякого рода мерзавцам, не убедившись верно в том, что они совсем безоружны! Ведь что могло получится?
— Я…
— А получиться, — не обращая внимания на явный протест Гесса, продолжил Можайский, — могло вот что!
— Юрий Ми…
— У Молжанинова мог оказаться другой револьвер: хоть в ящике стола, хоть в кармане. Мог оказаться нож…
— Но…
— Не спорьте, Вадим Арнольдович! Не спорьте. Мог оказаться.
— Да я…
— А вы, — Можайский особенной интонацией выделил это «вы», — повели себя неразумно. О чем вы думали, когда бегом отправились к Молжанинову, вместо того чтобы мои поручения исполнять?
Гессу пришлось признаться:
— Я думал… я думал, что он и есть тот таинственный человек, через которого клиенты выходят на Кальберга!
— Говоря проще, вы полагали, что Молжанинов — преступник!
— Ну… — смущение, — да.
Можайский направил указательный палец вверх и произнес назидательно:
— Вот видите!
— И все же…
— А дальше он прямо на ваших глазах убил человека!
— Да, но…
— А вы, не обыскав его, не обездвижив, повернулись к нему спиной!
— Юрий Михайлович! — в голосе Гесса появилась такая настойчивость, игнорировать которую Можайский уже не смог.
— Ну? — спросил он. — Ну?
— Да ведь Зволянский сказал мне, чтобы я ничего не предпринимал и просто дожидался прибытия либо его самого, либо чиновника для поручений!
Можайский, невольно отступив на шаг, всплеснул руками:
— И что с того?
— Ну как же…
— Вадим Арнольдович! Дорогой вы мой! — Можайский опять приблизился к Гессу. — Что вы такое говорите? На ваших глазах человек, подозреваемый вами в совершении тяжких преступлений, спокойно, хладнокровно — непринужденно, можно сказать — застрелил собственного служащего, проявив при этом изрядную меткость, а вы положились на приказ Сергея Эрастовича, который ни сном, ни духом…
— Зволянский…
— Сергей Эрастович находился в нескольких верстах от вас. Вам самому не интересно, какой была бы его реакция на обнаружение еще и… вашего трупа?
Гесс вздрогнул.
— Что, неприятно?
Во взгляде Гесса появилась нерешительность:
— Приятного, конечно, мало. Однако, Юрий Михайлович, ситуация была необычной: вы должны с этим согласиться! Молжанинов — по заверению Зволянского — вовсе не был обычным преступником…
— Это вам Сергей Эрастович по телефону сказал?
— Нет, но…
— «Нет, но…» — передразнил Гесса Можайский. — В тот самый момент, когда вы — по вашему же выражению — отшвырнули трубку, схватили револьвер Молжанинова и, сунув его в карман, бросились к вашему убиенному приятелю, вы знали, что Молжанинов — преступник… э… не совсем обычный?
— Нет.
— Ведь поэтому-то — и снова по вашему же признанию! — испугались?
— Да.
— И даже без чувства ложной скромности поведали нам, как справились с собственным страхом?
— Я…
— Так с чем же, а главное — зачем вы спорите?
Можайский, перестав щуриться, посмотрел Гессу прямо в глаза. Тот снова вздрогнул.
— Слушайте, Юрия Михайловича!
Гесс оборотился, на вынувшего изо рта сигару и переставшего дымить Инихова.
— Слушайте, слушайте! — повторил Сергей Ильич. — Вы поступили необдуманно…
Смешок:
— Ему, — Чулицкий, — не привыкать!
Можайский:
— Михаил Фролович!
Чулицкий в очередной раз фыркнул и в очередной же раз отвернулся.
Инихов, улыбнувшись, закончил:
— При других обстоятельствах необдуманность вашего поступка, Вадим Арнольдович, могла бы стоить вам жизни: Юрий Михайлович прав. Да и в том случае, если бы даже вы наверняка знали, что лично вам Молжанинов не опасен, полагаться на такую убежденность не стоит. Ошибиться так легко…
— В общем, — подытожил Можайский, — больше так не делайте!
Гесс вздохнул:
— Если меня вообще оставят на службе…
— Простите?
— Я говорю: если меня после всего случившегося вообще оставят на службе, а не вышвырнут взашей, тогда уж впредь я буду осторожней. Обещаю.
Чулицкий повернулся обратно — лицом к Гессу и Можайскому — и посмотрел на Вадима Арнольдовича внимательно.
Стоя под этим откровенно оценивающим взглядом, Гесс явно испытывал неловкость, но молчал.
Наконец, Чулицкий — уже без фырканий и насмешек — сказал:
— Глупости. Никто вас ни в какую шею не вытолкает!
И вдруг, после непродолжительной паузы добавил:
— А хотите, я лично дам вам рекомендацию?
Гесс смутился:
— Михаил Фролович, я очень признателен вам, но…
Чулицкий, едва ли не копируя на свое лицо доброе выражение лица улыбавшегося Инихова, тоже улыбнулся, и его собственное лицо вдруг приоткрылось необычными для посторонних чувствами — и добротой, и отзывчивостью, и чем-то еще, что лично я навскидку определить не смог, но что мне, тем не менее, понравилось:
— Я, пожалуй, скоро уйду[13], поэтому бояться мне совершенно нечего. В отличие от Можайского, которому еще служить и служить…
— Михаил Фролович!
Чулицкий отмахнулся:
— Да знаю я, Можайский, знаю! Знаю эту твою… гм… «нашекняжесть». Так что ли просто тебя обожают и все твои нынешние, и все ушедшие? Ты не смотри на то, что я с тобой постоянно собачусь: характер у меня такой — ничего не попишешь…
Можайский моргнул.
— …вечно ты лезешь всех защищать и всех под крыло берешь! Даже странно, как тебя самого до сих пор не поперли…
Улыбка Михаила Фроловича стала еще шире.
Можайский закусил свою нижнюю пухлую губу.
— …и ведь что удивительно: никто, насколько мне известно, и рапорта на тебя за твои безумства еще ни разу не накатал! Это тем более странно, что — уж поверь мне, моралист несчастный! — люди в массе своей вовсе не добры, а злы. И завистливы — аж страшно порою бывает. А вот поди ж ты!
Можайский опять моргнул.
— Сколько тебя знаю, не перестаю удивляться!
Тогда Можайский пожал плечами:
— Возможно, Михаил Фролович, это потому, что я не считаю людей в массе своей злыми?
— Нет, — парировал Чулицкий, — тут что-то другое. Обаяние странное, я бы сказал. То ли совесть пробуждающее, то ли… жалость.
— Жалость?
— Ну да, именно жалость.
— Ко мне?
Чулицкий кивнул:
— К тебе, к кому же еще?
Если бы лицо Можайского, изуродованное несчастьем на море, могло нахмуриться, Можайский непременно бы нахмурился. А так — получилось всего лишь, что его разбитые брови чуточку только сдвинулись с места, отчего и без того глубокие и придававшие лицу неизменно мрачное выражение морщины и шрам у переносицы стали еще глубже:
— Что ты мелешь? — спросил Можайский, впрочем, не агрессивно.