Шарль Эксбрайя - Оле, тореро!
Три года я выступал в окрестностях Севильи, потом, по мере того как моя репутация крепла, меня стали приглашать и в более отдаленные места. Сбережения росли, и я уже готовился ко дню, когда благодаря собственным успехам и симпатиям афисьонадо[8] на нашей плаца Монументале получу альтернативу из рук Доминго Ортега, седовласого тореро, который собирался к нам на корриду в сентябре. Будущее рисовалось в самом радужном свете, и все вокруг радовались.
А потом появился Луис.
Луис Вальдерес был младше меня на два года. Мы встретились на новильяде неподалеку от Альбасете, куда он приехал из родной Валенсии. Меня сразу покорила его элегантная и очень изобретательная техника, но я тут же почувствовал, что парень боится быков и, хотя мужество и гордость не позволяют поддаться страху, когда-нибудь это сыграет с ним скверную шутку. Луис был очень красив. Не так силен, как я, но несколько плотнее. Мы, цыгане, сухи, словно побеги виноградной лозы, и состоим из сплошных углов. Валенсийцы гораздо мягче. Слегка напевная речь и природная небрежность придают им изящество, которого мы лишены. Луис мне понравился. А после того как в Куэнке я спас ему жизнь, мы стали друзьями. Если бы я инстинктивно не бросился в бой в тот самый момент, когда Луис упал, бык поднял бы его на рога. Плащ на мгновение ослепил зверя, и тот в ярости бросился на меня. Что и требовалось. В тот же вечер Вальдерес, у которого не было родных, предложил мне побрататься, и я увез его с собой в Севилью. Там он познакомился с моими родителями и с Консепсьон. Шесть месяцев бок о бок мы сражались с быками, и журналисты в хвалебных статьях объединяли наши имена. Мы должны были получить альтернативу в один день, и оба только о том и мечтали.
Как-то в июне мы возвращались с корриды Сан-Хуан в Аликанте. Мы еще недостаточно разбогатели, чтобы разъезжать в машине с шофером, а потому всегда старались не пропустить поезд. В тот раз мы сидели в вагоне молча: во-первых, устали, а во-вторых, с некоторых пор между Луисом и мной возникло нечто вроде тонкой перегородки, и я тщетно ломал голову над причиной отчуждения. Вдруг я заметил, что Вальдерес смотрит на меня полными слез глазами. Я страшно удивился.
— Что с тобой, Луис?
Он попытался уклониться от ответа.
— Ничего, ничего, уверяю тебя…
— Да ну же! Ведь ты чуть не плачешь! — (Правда, надо сказать, у валенсийцев вообще часто глаза на мокром месте). — Я уже давным-давно хочу спросить, в чем дело. Ты переменился ко мне, Луис. Почему?
— Мне стыдно!
— Стыдно?
— Ты спас мне жизнь, а в благодарность я отнимаю твою!
Он разрыдался. А мне, хоть я и не понял ни одного из его слов, вдруг стало страшно. Я схватил его за грудки и ' потряс.
— Говори!
Но Луис продолжал молчать, и тогда ужасное подозрение пронзило мне сердце.
— Это связано с Консепсьон?.. — чуть слышно проговорил я.
— Да, — скорее выдохнул, чем ответил Луис.
Тут все закружилось у меня перед глазами, и я внезапно возненавидел своего друга. Подавив охватившее меня бешенство, я почти спокойно сказал:
— Я убью тебя, Луис.
— Мне все равно… в любом случае не вижу выхода из этого положения…
— Из какого положения, hijo de puta[9]?
— Так или иначе я потеряю либо тебя, либо Консепсьон… Я люблю вас обоих. Надо бы уйти, но она будет несчастна вдали от меня, а я — без нее и без тебя…
— Она тебя любит? И призналась в этом?
— Да.
Консепсьон… Я никак не мог поверить… Консепсьон и наши клятвы… наши, такие давние, обеты друг другу… Целый мир образов замелькал перед моими глазами, убеждая, что сама мысль об измене чудовищна. Консепсьон не может любить другого! Это невероятно! Я снова накинулся на Луиса:
— Ты врешь! Признайся, что врешь!
— Нет… — сдавленным голосом простонал он. — Мы уже давно хотели признаться тебе во всем, но не решались…
Еще никогда в жизни я не был так близок к убийству.
— Она твоя любовница?
Он кинул на меня возмущенный взгляд.
— Опомнись, Эстебан! Ты же ее знаешь!
— Ты целовал ее?
— Никогда! Какое я имел право?
— Но ты все же считаешь себя вправе отнять ее у меня?
— Нет… потому-то и сказал тебе…
Что за ночь я пережил!.. Я хотел убить их обоих, но отлично понимал, что никогда не посмею поднять руку на Консепсьон… Я знал, что могу заставить ее сдержать прежние клятвы, что она подчинится. Но разве будешь счастлив с женщиной, если она думает о другом?.. Я решил завтра же встретиться с Консепсьон и выложить ей все, что у меня на душе. Я напомню ей нашу юность. Я скажу ей, что нельзя предавать такую глубокую любовь ради, быть может, мимолетного увлечения… Я умолю ее… Но при этой мысли все во мне взбунтовалось. Эстебан Рохилла встает на колени лишь перед быком! Если же мы расстанемся врагами, Консепсьон уедет с Луисом и я больше никогда ее не увижу. А я не представлял себе жизни без Консепсьон!
Когда в комнату проникли первые лучи рассвета, я твердо решил принести себя в жертву, чтобы не потерять возлюбленную.
Я увел ее на берег реки, где мы играли в детстве. Мы долго шли рядом и молчали. Первой решилась заговорить Консепсьон.
— Эстебанито… Луис тебе рассказал?..
— Да.
— Тебе больно?
— Чуть-чуть.
Каких же усилий стоила мне эта нотка беспечности в голосе! Я почувствовал, что Консепсьон очень удивлена. Она, наверняка, приготовилась к тягостным объяснениям.
— Вот как? Только чуть-чуть? — с легкой досадой переспросила она.
— Ты его любишь, не так ли?
— Да.
— И собираешься выйти за него?
— Да.
— Так что же, по-твоему, я могу еще сказать?
Консепсьон растерялась.
— Но, Эстебанито… мне казалось… ты… меня любишь?
— Детская любовь, которую мы, быть может, принимали слишком всерьез… В глубине души я больше всего люблю бой быков… Так что выходи за Луиса и мы останемся братом и сестрой, как прежде.
Обмануть других оказалось гораздо труднее. И ни один бой не сравнить по тяжести с тем, какой мне пришлось вести с самим собой в день венчания моей любимой. С того самого дня я утратил интерес ко всему на свете. Угас и огонь, воодушевлявший меня на арене. Сначала говорили о моем временном затмении, но потом пришлось смириться с очевидным фактом: я перестал быть самим собой… и уже никогда не стану тем, кем обещал быть. Луис получил альтернативу один. Во время церемонии я стоял в калехоне[10], и на сей раз слезы выступили на моих глазах. Получив из рук Ортеги мулету[11] и шпагу, Луис подошел и расцеловал меня под аплодисменты толпы. Многие меня узнавали. Луис выступил довольно успешно, но я заметил его слишком нервозную подвижность ног. Он по-прежнему боялся быков. Консепсьон тоже не могла скрыть испуга, а ведь она никогда не тревожилась во время моих схваток. Потому ли, что любила меньше, чем Луиса, или так твердо верила в мои силы?
Мало-помалу я почти перестал выходить на арену, и обо мне забыли. Зато слава Луиса Вальдереса как восходящей звезды упрочивалась. Изящество, элегантность и мягкость (на мой вкус, чрезмерная) его фаэны[12] снискали Луису прозвище «Валенсийский Чаровник». Однажды вечером я обедал у него на баррио Санта-Крус — Луис и Консепсьон жили в очаровательном домике, где царили солнце и благодатная тень, а тишину нарушало лишь журчание фонтана в патио и пение птиц в клетках, искусно запрятанных среди листвы деревьев. Это жилище, с его изысканным убранством, служило вполне достойным обрамлением хозяину. Тут-то я и объявил о своем намерении расстаться с ареной окончательно. У них обоих хватило такта не выказать удивления. Мое падение было слишком очевидным, слишком заметным, чтобы кто-то, а уж тем более знаток, мог делать вид, будто ничего не видит. Довольно долго мы молчали, потом, когда Консепсьон принесла кофе, Луис спросил:
— И чем же ты собираешься заняться?
— Не знаю.
— Ты ведь не сможешь жить без быков…
— О, знаешь, Луис, мы часто воображаем, будто не в силах существовать без того или без этого… а на поверку оказывается, что как-то обходимся…
— Послушай… мне нужно, чтобы на арене рядом со мной был кто-то… кто хорошо знает меня и кого я знаю… Хочешь быть моим доверенным лицом[13]?
Я согласился. Все по той же причине: не удаляться от Консепсьон, которую я любил так же, как в день первой встречи, много-много лет назад…
Консепсьон помогала вести хозяйство старая Кармен Кахибон, вдова пикадора. Как-то утром я зашел просто так, без предупреждения, и услышал, что женщины ссорятся. Я смутился, не решаясь заявить о своем присутствии и боясь, что меня сочтут нескромным, а кроме того, мне страшно не хотелось слушать глупые крики, которые могли бросить хоть какую-то тень на возвышенный образ Консепсьон, живущий в моей душе. Не знаю, в чем провинилась старая Кахибон, но, так или этак, Консепсьон решила дать ей расчет.