Пархомов - Без названия
Разбудил его мощный удар, который, должно быть, глубоко вошел в каменистую землю, где-то за Камышевой бухтой. Нечаев вскочил. Уже на палубе он услышал громкий рваный гул каких-то самолетов, который заваливался за горизонт.
Было четыре часа утра.
С тех пор уже не стихал тяжелый топот матросских ботинок. Тревога, отбой, тревога, отбой... В этом новом - теперь уже боевом! - распорядке дней и ночей как бы стало мало места для Аннушки. И все-таки война для него как бы еще не начиналась по-настоящему. Не потому ли, что она еще не стала его личной войной?
Вражеские самолеты бомбили Севастополь. Вражеские суда подстерегали крейсер в открытом море. Но это все еще чем-то напоминало учения. Стоило самолетам противника покинуть небо, как возникало такое чувство, словно нет войны.
А сводки между тем становились все более и более зловещими. Кингисеппское направление, Новгородское направление, Гомельское и Одесское направления... Мертвые географические карты с меридианами и параллелями, с низменностями и горными хребтами ожили, пришли в движение...
И в один из дней командир крейсера, кавторанг, неожиданно скомандовал:
- Желающие защищать Одессу - шаг вперед!..
Они шагнули вместе, комендоры и электрики, минеры и сигнальщики. Никто из них не мог поступить иначе. Отсидеться за спиной товарища? А как посмотришь ему в глаза?..
Но кавторанг не мог списать на берег весь экипаж. Специалисты ему самому были нужны. И он, чувствуя неловкость из-за того, что должен кого-то незаслуженно обидеть, а кого-то выделить и как бы наградить своим доверием, сморщился и приказал:
- Отставить!..
Несмотря на золотые нашивки и высокое командирское звание, кавторанг был таким же, как те загорелые парни, которые стояли в шеренгах напротив него. Он чувствовал то же, что чувствовали они. Поэтому он приказал принести список личного состава.
- Андриенко - шаг вперед. Арабаджи, Белкин...
Мичман называл фамилии высоким срывающимся голосом, и тревога Нечаева, напрягавшего слух, росла с каждой минутой. Вот уже дошла очередь и до Шкляра. Потом мичман назвал старшину второй статьи яценко и умолк.
Все!.. Как же так? Они уйдут, а он, Нечаев, останется. Его ноги приросли к палубе, словно надели свинцовые водолазные калоши. Как же так?..
И тут он услышал голос Кости Арабаджи.
- Товарищ капитан второго ранга. Разрешите обратиться... Ошибочка вышла. А как же Нечаев? Все знают, что он одессит.
- Нечаев? Что ж, твоя правда. Каждый имеет право защищать свой город, свой дом. - Кавторанг повернулся к мичману: - Допишите Нечаева.
И снова день стал солнечным, светлым, и веселые блики запрыгали с волны на волну. Очутивщись рядом с Костей, Нечаев незаметно пожал его руку.
Их зачислили в одну роту. Нечаева, Костю, Якова Белкина и Сеню-Сенечку. Народ подобрался подходящий, разбитной и веселый. Кто с крейсера "Коминтерн", а кто с эсминцев. И с командиром им тоже повезло. Высокий насмешливый лейтенант представился им необычно. Пройдясь перед строем с заложенными за спину руками, он вдруг резко остановился и произнес: "Лейтенант Гасовский. Прошу любить и жаловать".
Несколько дней прошло в томительном ожидании. Потом они погрузились на двухтрубный "Днепр". Раньше это было мирное судно, Нечаев его отлично его знал. Теперь же оно ощетинилось мелкокалиберными зенитками, установленными возле капитанского мостика и на корме, и приняло бравый вид. У зениток стояли молчаливые матросы в брезентовых робах с противогазными сумками через плечо. Они вглядывались в горизонт. И море, и небо были темными.
Разместились в кают-компании. Слышно было, как сипло дышит паровая машина. Севастополь медленно отдалялся, опускаясь все ниже и ниже. Все молчали. И тут появился Гасовский.
- Разобрать пояса! - приказал он. - Живо!..
Пробковые пояса были свалены в кучу. Нечаев посморел в ту сторону. Он не думал об опасности. Не все ли равно?
- А на кой они нам, эти пояса? - огрызнулся Костя Арабаджи. - Мы, лейтенант, уже хлебнули моря.
- Вот как? - Гасовский, щурясь, протянул Косте пробковый пояс. Попрошу надеть.
Его голос оставался ровным, спокойным, но Косте достаточно было увидеть его глаза, ставшие темными, чтобы он сразу подчинился. Костя вздохнул и, делать нечего, надел пояс. Война!..
А в иллюминаторах синело море. "Днепр" шел ходко, и слышно было, как струится за бортом вода. Говорить не хотелось. Сцепив пальцы на затылке, Нечаев лежал и думал об Аннушке, с которой не успел проститься, и о том, что скоро снова увидит Одессу, в которой родился и вырос. Там, в Одессе, были его сестренка и мать. Как они там?
Берег открылся утром. Это Одесса, его родная Одесса. Удалая, бесшабашная, неунывающая даже в горе, пропахшая бычками и терпким молдавским вином. Лестница, колоннады, дома... Только что это? Дома, которые раньше радовали своей белизной, теперь были покрыты струпьями грязных пятен. А окна!.. Где они, веселые одесские окна, испокон веку отражавшие тихую, ласковую синеву неба и моря? Кто-то замарал их черной краской.
- Камуфляж, - сказал Костя Арабаджи. - А городок, видать, ничего.
Одессу Костя видел впервые и старался потрафить дружкам-одесситам. Славный городок!.. О Клавке Костя уже забыл. Сейчас он представлял себе, как пройдется с друзьями по Дерибасовской, как они заваляться в "киношку", как Нечаев познакомит его со своей сеструхой, а Яков Белкин, родивщийся в "самом центре Одессы", на Молдованке, пригласит его на смачный обед. А почему бы и нет? Ведь фронт, говорят, проходит чуть ли не в городе, и они всегда смогут отлучиться из окопов на пару часов. Костя еще не представлял себе, что такое фронт.
А Нечаев подумал, что для него война по-настоящему начинается только теперь. "Днепр" миновал Воронцовский маяк и подходил к причалу, который выдавался далеко в море.
Причал был забит какими-то станками, машинами, повозками, ящиками, тюками и бочками - не протиснуться, не пройти. Причитали женщины. Плакали ребятишки. Сдавленно ржали, шарахаясь от воды, гнедые битюги. Казалось, будто весь город снялся с места. Шум был такой, как на Привозе.
Пахло морем, потом и кровью: на носилках молча лежали раненые. И хотя стрельбы не было слышно, и небо над причалом было прозрачно-чистым, глубоким, именно этот стойкий и душный запах войны ежеминутно напоминал о том, что Одесса стала фронтовым городом.
Спустили трап. Нечаев чуствовал, как он пружинит под ногами. Потом, ступив на прочный бетон причала, он вздрогнул.
- Бра... за-курить не... най-дется?..
Голос шел из бинтов вокруг черного обуглившегося рта. Приподнявшись на носилках, какой-то усатый моряк смотрел на него в упор.
- Возьми. - Костя Арабаджи опередил Нечаева и протянул моряку мятую пачку. - Где тебя так?
- Под Чебанкой. Ты помоги, руки у меня...
Костя вставил раненому папиросу в рот. Спросил:
- Чебанка, Чебанка... Где это?
- Близко, - хрипло ответил Нечаев. В его памяти снова возникли белые гуси в белой пыли.
- Слышь, санитар. Никуда я не поеду, - сказал он. - Видишь, после двух затяжек сразу полегш. Ты отпусти меня, как друга прошу.
- Турок! - огрызнулся санитар. - Куда тебе воевать в такой чалме? Тебе в госпиталь надо. Подлечат тебя, заштопают, тогда и вернешься. Сам мне потом спасибо скажешь.
- Не хочу!.. Не дамся!.. - Раненый рванулся и как-то сразу обмяк.
- Вот видишь, - сказал санитар. - Ты полежи, браток. Пройдет.
Нечаев и Костя отвернулись. В глазах раненого была тоска.
От студенческого общежития, в котором временно разместился отряд, до его дома было что называется рукой подать. Один квартал, затем поворот, еще квартал, и вот ты уже во весь дух, перепрыгивая через ступеньки, взлетаешь на третий этаж и нажимаешь на обитую жестью (чтоб пацаны не ковыряли) кнопку звонка, и тебе открывает мать, и ты бросаешься к ней...
Есть такая улица Пастера, может слышали? Нечаев жил наискосок от театра, бегал через дорогу в школу-семилетку, а потом в спортзал "Динамо" и на водную станцию, а по вечерам проподал в цирке. Четырехэтажный дом, в котором он жил, ничем не отличался от других. Он был намертво покрыт глухой масляной краской, на его пузатых железных балкончиках пылились фикусы, а когда спадала дневная жара, хозяйки отодвигали занавески и свешивались изо всех окон, чтобы посудачить. Обычный дом с широкими карнизами, по которым разгуливали коты, с гофрированными жалюзи над витринами "мужского салона", пропахшего вежеталем, с залатанной черепичной крышей, которую Нечаев в детстве облазил вдоль и поперек, Единственной его достопримечательностью было прохладное парадное со стенами "под мрамор", с цветными церковными стеклышками в стрельчатых окнах и широкой лестницей. Каждого, кто входил в это парадное, как крестом, осеняла стеклянным фонарем однорукая Венера (по вечерам в факеле горела электрическая лампочка), но Нечаев и его друзья относились к богине без почтения, и к ее нижней губе постоянно был прилеплен влажный окурок. Курящая Венера!.. Она имела легкомысленный вид.