Дмитрий Вересов - Ворон. Тень Заратустры
Дервиш подошел к изголовью, достал из кармана халата маленький блестящий фонарик и, оттянув Никите веко, посветил ему прямо в зрачок.
– У нас на все про все не больше месяца, – сказал Роберт.
– Зачем такая спешка? – поинтересовался Дервиш. – Этот голубок никуда не упорхнет.
– А вот дедушка Ильич может. Точнее, его грешная душа. И было бы грустно, если бы он ушел, не вкусив победы.
– Ты сентиментален, дружочек. За что и люблю…
На несколько мгновений губы собеседников слились в поцелуе.
А Никите уже было совсем все равно. Размахивая руками, он летал вместе с Танькой по двору их дома на Петроградской стороне. А мать грозила им пальцем из окна. А они с Танькой поднимались все выше и выше… В питерское серое небо.
(2)
Дедушке Ильичу шел пятьдесят первый год, но выглядел он семидесятилетним стариком. Причем смертельно больным семидесятилетним стариком. Пергаментная иссохшая кожа, вся в островках струпьев, мертвенно-онемелых или огненно-воспаленных, уже не скрывала анатомических подробностей строения черепа и костей рук. «Ходячий труп» было бы, пожалуй, неточным определением, поскольку в последние дни Александр Ильич Лерман перестал быть ходячим уже необратимо и бесповоротно. «Дышащий» – это да, хотя с огромными усилиями, хрипло и надсадно, чуть не каждую минуту припадая к ингалятору. Похоже, в схватке смертных недугов пневмоцистит все-таки брал верх над саркомой Ракоши, и до финального свисточка остались считанные мгновения… Но все же он успел… Успел… Синюшные бескровные губы искривились в подобии улыбки…
Так Судьба, столь немилосердная к Александру Ильичу Лерману, напоследок улыбнулась – пускай уже не ему лично, но последнему, единственному, дорогому человечку… Его маленькому Бобби, перед которым он, Александр Ильич, был так виноват, так виноват…
Судьба явилась в обличии давнего знакомого по работе в архиве, чудаковатого лондонского профессора Делоха. Точнее, не в обличии, а в подвизгивающем от волнения голосе, донесшемся с пленки домашнего автоответчика:
– Ильич, старина, извините за беспокойство, это Георг, Георг Делох, помните такого? Если не трудно, я просил бы вас оказать помощь моему русскому другу из Петербурга. Он занимается составлением своей родословной, а в ней обнаружились шотландские корни и даже, представьте, фамилия Лерман. Я хотел бы направить его в ваш архив, его фамилия Захаржевский. Никита Захаржевский…
Услышав это имя, Лерман так разволновался, что у него подскочила температура, и верной Инге пришлось вкатить ему два сверхнормативных укола. И все же вечером Александр Ильич нашел в себе силы через Бобби отзвониться Делоху и передать, что хотя в данный момент он несколько нездоров, но через недельку будет рад принять иностранного гостя и оказать всяческое содействие его изысканиям.
А потом вызвал к себе Бобби и его нынешнего бойфренда Джона…
Отца своего Александр Ильич знал только по фотографии – старший сержант штабной роты Дерек Лерман пал смертью храбрых, правда, не на поле брани, а спустя несколько месяцев после окончания войны, в пьяной потасовке в ганноверской кнайпе, где шумно отмечал с товарищами рождение первенца, зачатого в военном госпитале близ Глазго. Мальчика воспитывали мать Джулианна и ее мачеха по имени Дейрдра, о которой Александр до сих пор вспоминал с содроганием, потому что была та Дейрдра ведьмой – и вовсе не по прозванию, каким подчас награждают ближние какую-нибудь старушенцию за мерзкий нрав, а по сути, можно сказать, по профессиональной принадлежности. Гадала, снимала сглаз и порчу, пользовала страждущих травяными сборами и отварами кореньев. Хоть и дразнились на Александра Ильича – впрочем, нет, тогда еще Шоэйна – соседские ребятишки за такое родство, но только бабкино ремесло и держало семью в достатке и даже в благоденствии. Сколько Лерман себя помнил, он всегда был одет, обут, накормлен и обихожен, а когда ему исполнилось шесть, они перебрались из преимущественно пролетарского Дарли в весьма приличный дом в уютном буржуазном пригороде Грэндж. Мальчик пошел в хорошую начальную школу, а потом, успешно выдержав экзамен «одиннадцать-плюс», – в школу грамматическую, откуда открывалась прямая дорога в университет.
Если бы юный Шоэйн обучался в современной российской школе, то непременно заработал бы среди одноклассников кличку «ботан», а в родной Шотландии был он «sissy» или «dork», что примерно то же самое и означало. Тихий, прилежный, успевающий по всем предметам, кроме физкультуры, отличающийся к тому же хрупким телосложением, длинными девчоночьими ресничками и обыкновением по любому случаю заливаться стыдливым румянцем. Понятно, что, оказавшись в университете с его многовековой традицией «наставничества» – по-нашему говоря, персонифицированной дедовщины, – салага Лерман в первый же вечер был классически «опетушен» своим «фэгом», третьекурсником Энди Мак-Дугласом.
– Эй ты, фокс, а звать-то тебя как? – томно осведомился Энди, натягивая подштанники.
– Шоэйн… – чуть слышно простонал истерзанный Лерман.
– Шон? – не расслышал Энди. – Ты что, ирлашка, что ли? «Мик» долбаный?
– Шоэйн… Так по-древнекельтскому правильно произносится…
– Иди ты! Что, предки выпендриться решили или взаправду по гэлику ботают?
– Взаправду… ботают…
– И ты, что ли, сечешь?
– Секу… Маленько.
– Ну, ва-аще… – заметно изменившемся тоном протянул Энди. – Слышь, фокс, там в сортире на полочке вазелин, так ты того, подмажься, легче будет… А меня гэльскому не поучишь?..
Отношения, начавшиеся для юноши столь травматически, вскоре приобрели иное качество. Боль, душевная и физическая, ушла на удивление быстро, а на ее место заступила высокая радость – от почти равноправной дружбы и почти гармоничной любви. Другие фэги даже посмеивались над Энди за неподобающе теплые отношения с презренным салабоном-«фоксом».
– Мой фокс, джентльмены, – это только мой фокс, а вторжение в частную жизнь – это, знаете ли… – отфыркивался Энди и под ручку с Шоэйном отправлялся прошвырнуться по Королевской Миле до ближайшего паба, где обслуживали студентов.
Энди Мак-Дуглас был ярым шотландским националистом – и столь же ярым коммунистом-ленинцем. Две доктрины легко уживались в его сознании: ежику ведь понятно, что успешная пролетарская революция и полная победа социализма возможна только в независимой Шотландии, окончательно отделившейся от ненавистной, загнивающей, разлагающейся империалистической Британии. За черным «гиннесом» или светлым «карлингом» приятели часами разглагольствовали о Брюсе и Уоллесе, о государстве, революции и праве наций на самоопределение, о реакционной роли религии и нюансах гэльской орфографии.
– Эх, не даются мне языки! – сокрушался раскрасневшийся от выпивки Энди. – Вот в прошлом году русским решил заняться – тоже облом! Даже алфавит их идиотский выучить не сумел. Представляешь, половина букв как у людей, а половина – черт знает откуда…
– А русский-то зачем тебе? – недоумевал Шоэйн.
– Я русский бы выучил только за то, что на нем разговаривал Ленин! – с пафосом продекламировал Энди.
– Красиво сказал, – похвалил Шоэйн.
– Это не я сказал, а их великий поэт Майкоффски… – Энди замолчал и закинул в рот очередную картофельную соломку.
– А моя бабка долго в России жила… – проговорил Шоэйн. – Она точно русский знает. Только не разговаривает.
– Почему не разговаривает?
– А зачем? Все равно не с кем… Хотя одному слову меня научила. Йолька.
– А что такое «йолька»?
– Йольское деревце. Похоже, правда? Должно быть, русский и гэльский – родственные языки.
– А что такое «Йольское деревце»?
– Yule tree? То же самое, что у других «Christmas tree». Рождественская елка, иначе говоря… Йоль – это праздник такой языческий, зимнее солнцестояние… И Шоэйн – тоже древний праздник, его сейчас чаще «Самайн» произносят «С-А-М-А-Й-Н». А еще его называют День Яблок, Халлоус или Хэллоуин, ну, про Хэллоуин все знают… Я ведь тридцать первого октября родился. Вот мама меня Шоэйном и назвала.
– А если бы на День Подарков родился, Коробочкой назвали бы? Бокс Лерман – это звучит! – Энди расхохотался.
Шоэйн не обиделся.
– Все несколько сложнее, сэр. Моя бабка Дейрдра даже не просто язычница, а натуральная ведьма, да и мамаша туда же, даром что дипломированная медсестра… В средние века их бы точно на костре сожгли, да и позже… Последнюю ведьму, как известно, в Лондоне сожгли аж при Георге Первом.
– Будь он проклят, чертов голландец! – Энди брякнул пустую кружку об стол. – А вообще-то я тебе скажу: что ведьмы-язычницы, что попы римские, что всякие там баптисты-методисты, высокие и низкие англиканцы, – одно говно! Нет ни Бога, ни богов, религия – опиум для народа!.. Кстати, неплохо было бы вмазаться как-нибудь… Ты пробовал?