Лилия Беляева - Старость - радость для убийц
И тут опять телефон, и опять я схватила трубку, и опять голос Маринки, но уже растерянный:
- Оказывается, эта Мордвинова-Табидзе не сама по себе умерла, она задохнулась при пожаре..
- Кто тебе это сказал?
- Позвонил какой-то Борис Владимирович Сливкин. И сказал, что она сгорела.
- Как? - не поверила я. - В Доме ветеранов работников искусств? Что, весь Дом сгорел?
- Он только сказал, что она сгорела, задохнулась, и что она ему дачу свою подарила, а он её передарил... И что он улетает по делам в Бразилию. Месяц назад подарила.
- Сколько событий стразу! Чепуха какая-то... Зачем, интересно, девяностолетней старухе продавать дачу? И как он узнал твой телефон?
- Не знаю. Он знает, что завещание написано на меня.
- Может, он её родственник?
- Говорит, нет. А сгорела она ещё две недели назад.
- И только сегодня тебе сообщили про завещание? И объявился это Сливкин? Темное дело, Маринка... темноватое...
- Вот я и говорю - приходи, у меня Олежек приболел, а то бы я сама примчалась. Вот ещё что: Мордвинову уже похоронили. Говорят, морг распорядился... Еще он, этот Сливкин, сказал, что у Мордвиновой есть ценные вещи. Так я тебя жду!
- Через час буду.
- Еще во что-то решила ввязаться? - спросил Алексей и поглядел на меня сквозь дым сигареты.
- Ох! - вздохнула я от всего сердца. - Ну что поделаешь, если так складывается жизнь! Ну ты у меня на сегодня здоровенький, бодренький, а там молодая женщина с больным ребенком, с мужем в запое, с какой-то дикой историей... Представь - ей позвонили из Дома ветеранов работников искусств, сказали, что умерла актриса Мордвинова и оставила по завещанию все ей, все имущество, и даже какие-то драгоценности. А через несколько минут ей звонит некто Сливкин и сообщает, что актриса не своей смертью умерла, что она сгорела прямо там, в этом Доме... Согласись, странная история. Уголовщиной пахнет даже на мой дилетантский взгляд. А вдруг и Маринке чем-то это все грозит? Сам знаешь, какое время и почем человеческая жизнь... Между прочим, мне очень нравится цвет своего "жигуленка"... Я разве тебе об этом не успела сказать? И разве бы он стоял сейчас так терпеливо под моим окном, если бы я была другая? Не думаю. Учти, умник-разумник, я и храбрая, ко всему прочему, и отзывчивая. Ты только сказал: "Хочу видеть!" - я сейчас же: "Давай!" Хотя брат мой Митька мог заявиться в самый ответственный момент. И мать могла... Ну Митька-то ладно, сам ещё молодой и потому снисходительный. Но мать вряд ли одобрила бы моральное падение своей дочери, которая без загсовой печати занимается любовью. Да прямо в своей девичьей постели!
- Все ясно, - отозвался Алексей, ткнул недокуренную сигарету в пепельницу, отхлебнул чаю из любимой своей большой кружки, сиреневой в белый горошек. Все ясно. Завелась. Теперь не остановить. Авантюристка ты, Татьяна... Из одной сомнительной истории - в другую. Про бюллетень забыла? Тебе его ведь не зря дали. Чтоб отсиделась, отлежалась... Простудиться можешь, а это тебе совсем ни к чему.
- Так ведь тепло! Солнышко светит!
- Что не помешало тебе, однако, подцепить на рынке какую-то заразу.
- Зато моя статья об этом самом рынке гремит и грохочет! Сколько звонков от разных людей! И от своих собратьев-журналистов! И городские власти получили свое... Между прочим, а кто тебя в Чечню гнал? Я, что ли? Ты забыл, сколько мне пришлось перемучиться, пока ты там был?
Опять зазвонил телефон.
- Спорим - это звонок от тех, кто в восторге от моей статьи? Спорим?
Но звонок был опять от Маринки:
- Я забыла тебе сказать ещё вот что - я вдруг поняла, какая я одинокая, совсем... в случае чего кто заступится?
- Неправда! Врешь! - осадила я её. - У тебя есть некая Татьяна Игнатьева. Живая! А это что-то! Могли меня прирезать на этом чертовом рынке те же азеры, что всех там в рабстве держат? Могли. Но - не вышло. А теперь поздно. Теперь ими органы занялись. И даже, может быть, кое-кого посадят... на два часа тридцать семь минут девять секунд... Я же сказала тебе - жди, скоро буду!
- Хвальбушка! - сказал Алексей. - Связался на свою голову... - и пошел под душ в ванную. Вернулся, скомандовал: - Снимай трусы! Ложись на бок!
Исполнила. Боль от укола обожгла, вроде, сильнее обычного. Поскулила. Но он был строг и принципиален:
- За дело! Я же тебя предупреждал, чтоб не ела на этом рынке все, что ни попадя! Теперь - терпи. Приду после дежурства и сделаю предпоследний укол. На глазах твоей матери. Очень может быть, что этот мой благородный поступок заставит её обратиться к тебе, глупой, с речью: "Танечка! Где твои глаза? Сколько можно пренебрегать столь замечательным человеком? Надень немедленно фату и беги с ним в загс!"
- Леша! - сказала я. - Ах, Леша-Лешка-Алексей!
А потом мы обнялись и больше ничего-ничегошеньки не говорили друг другу, пригрелись и словно впали в сладкий-сладкий сон... Ради одного вот такого мгновения, может, и стоит жить потом смутно, кое-как? Кто знает, кто знает... Или лучше вовсе не знать таких мгновений, чтоб не тянуться к повторению всю жизнь и тосковать от невозможности окунуться в эту сладость по новой?
Однако это только со стороны могло показаться, что у нас с Алексеем все распрекрасно. Ну раз вместе уже почти два года... На самом же деле мы боялись рисковать... Так боялись промахнуться...
Он высадил меня из своего "жигуленка" как раз у Марининого подъезда. Тронулся с места не сразу, посмотрел, как я вхожу в четырехугольную черноту из ясного, солнечного утра. Я помахала ему рукой.
Что меня ждало в однокомнатной квартирке мой давней-предавней, ещё школьной подруги? Быт во всем своем устрашающем, угнетающем великолепии: на продавленной кухонной тахте прямо в брюках, носках дрыхнет её некогда страстно любимый муженек Павлуша, уткнувшись лицом в горушку стиранного, сухого белья. Его темные кудри художника-"передвижника" эффектно змеятся по белому фону простыней-пододеяльников. Одиннадцать утра - самое время валяться в таком виде.
Должно, притащился ещё ночью и завалился и до сих пор не опамятуется. От него несет и сейчас кислотой перегара, и храпит он будь здоров! В раковине навалом грязная посуда. На столе - ящички с красками, пучок кистей в опрокинутом глиняном кувшине.
В комнате, в кровати лежит с книжкой в руке розовощекий от температуры Олежек, мальчишечка шести лет, и шевелит губешками. Это то самое дите, которое родилось как панацея. То есть по шаблону, в соответствии с распространенным женским заблуждением: стоит родить ребенка, особенно мальчика, - и муж прекратит пить, потому что будет рад несказанно родному сынишке, тотчас примется лелеять его и золить, учить и воспитывать, чтобы стал он со временем достойным членом общества, опорой родителям, ну и так далее.
Итог? Весь налицо. И уже не знаешь, кого больше жалеть - ребенка, который уже знает, что пьяный отец - скандальный отец, или романтичную, заблудшую Маринку в вечно стареньком халатике, замаранном красками, с выражением неизбывной тоски и загнанности в серых глазах...
Одно всегда приятно в сих апартаментах - маленькие, величиной с тетрадный листок, картинки, где изображены белые церковки на зеленой траве при ясных лазоревых небесах, извилистые речки с бирюзовой водой средь березок, тонких и стройнехоньких, букеты васильков и ромашек в глиняных кувшинчиках... Когда-то её любимый Павлуша подавал большие надежды, писал пространные картины и даже участвовал в престижных выставках. Но объявилась сумасбродная, лихая "перестройка", все полетело кувырком, а вовсе не так, как мечталось отдельно взятым творцам. Павел оказался из тех, кто растерялся под напором ловкачей-ремесленников, их "критицких" взглядов на традиционное, то есть реалистическое искусство. А Павел был приверженцем именно этой формы диалога с окружающей действительностью, ему любы были беломорские рыбаки дяди Феди с обветренными до красноты лицами и доярки тети Маши с наивно-растерянными глазами цвета увядшего осеннего листа.
А чтобы заработать копеечку - следовало сломать себя. Он и попробовал, и выспросил у рыночных торгашей-малевальщиков, что в ходу. И пошел "передвигаться" со своими картинками с рынка на рынок, с угла на угол... И забренчали в кармане денежки. Только даром ему эта метаморфоза не прошла. Не сумел, сердешный, окончательно смириться под напором пусть святой, но необходимости. И тут ему очень как-то вовремя подмигнула бутылка: мол, айда за мной и никаких тебе проблем...
И вот что ещё интересно - выпьет и пошел мораль читать Маринке:
- Чем ты занимаешься? Базарная мазила! Только краску изводишь! Ни совести, ни принципов, ни таланта! Из библиотекарш - в Сальвадоры Дали! Не смеши! Тошнит глядеть на все это убожество!
Хотя Маринка уж вовсе не претендовала на высокое звание члена Академии художеств и чтоб сидеть впритирку к Церетели-Глазунову. Она поневоле, под грузом ответственности за болезненного своего детеныша, стала по ночам, после всех работ, писать маслом маленькие картинки-пейзажи и продавать их. Набралась же кое-чего от Павлуши! Когда детеныш есть просит, а муженек пьянствует женщина поневоле станет талантливой. Плевое дело!